Дополнение 1
Перед самой революцией я занимал на государственной службе видное место в одной из центральных губерний, и, когда произошел октябрьский переворот, я сохранил свой пост. Работая всецело в интересах и на пользу народа, я получил от центральной советской власти, оценившей мою успешную деятельность, довольно крупную денежную награду. Казалось бы, все обстоит благополучно. Но в смутные времена – беда иметь личных врагов. Им легче всего в такие времена сводить личные счеты и, увлекаясь идеей «святой мести», даже уничтожать ненавидимых ими лиц. Это я испытал на себе.
Один подчиненный мне человек, которому я сделал добро, оказался недостойным моего доверия и потому вынужден был покинуть службу во вверенном мне учреждении, что соответствовало желанию его сослуживцев. В момент свержения власти временного правительства этот человек неожиданно получил влиятельное в политическом отношении положение в губернии, а именно: он сделался помощником председателя военно-революционного комитета, лица, тоже невзлюбившего меня, так как я неумышленно задел его самолюбие. Власть этих людей была дискреционной. В результате этого, несмотря на всю мою лояльность, я неожиданно был арестован и заключен в тюрьму. Через двое суток, однако, я был освобожден, так как все служащие единогласно засвидетельствовали мою полную непричастность к каким бы то ни было антиправительственным действиям.
Вскоре после этого председатель военно-революционного комитета нашей губернии уехал по вызову Ленина в Москву, и на всей воле остался мой враг. Он приходился зятем моему помощнику, весьма недурному человеку, прекрасному работнику, но очень болезненному. По его просьбе я и принял его зятя к себе на службу. Однако, когда этот молодой человек начал манкировать службой, выступая на митингах и общих собраниях служащих, возбуждая против меня моих подчиненных и вообще ведя себя недостойно, помощник мой, возмущенный образом действия своего зятя, просил его от него уехать (они жили в одном доме). Тот уехал, но затаил против своего родственника злобу.
И вот теперь я, мой помощник и двое наиболее способных моих подчиненных, неоднократно с большим успехом выступавших против моего врага на общих собраниях служащих, были арестованы и заключены в тюрьму в одиночные камеры. Я и двое моих подчиненных хорошо переносили тюремный режим и одиночное заключение, помощник же, страдавший катаром желудка и, кажется, даже язвой желудка, совершенно не выносил тюремного режима и питания. Он стал плохо спать, лишился аппетита и сильно ослабел. Когда через десять дней нам дали свидание с нашими семьями, и я увидел своего помощника, то испугался, так он изменился, похудел и пожелтел.
Жена же его и сын были очень огорчены и обеспокоены. Сын его – воспитанник 8-го класса гимназии, талантливый юноша, прекрасный музыкант, писавший недурно стихи, очень любил своего отца и в свободное от занятий время не разлучался с ним. Он очень взволновался и решил действовать сам. Взяв из письменного стола отца казенный револьвер, он отправился к своему дяде и обратился к нему с просьбой выпустить из заключения отца, указав на состояние его здоровья. Но тот, приняв очень недружелюбно своего племянника, сказал: «Я уничтожу... (назвал мою фамилию) и твоего отца...» Тогда возмущенный юноша пришел в страшное возбуждение и стал стрелять в своего дядю, метавшегося по комнате. Он дал четыре выстрела и двумя из них опасно ранил дядю. Вслед за тем сам явился к судебному следователю, хорошему знакомому своих родителей, рассказал о происшедшем и просил арестовать его. Следователь заключил юношу в тюрьму и приступил к производству следствия. Опасно раненному оказали первую медицинскую помощь, признав положение его весьма серьезным. Его родственники из одного крупного города увезли его туда с целью спасти ему жизнь и вылечить его.
Кто-то неосторожно дал моему помощнику в камеру вместе с книгами вышедшую на другой день местную газету, в которой было описано вышеизложенное событие. Легко можно себе представить, какое впечатление произвело на него, этого больного, нервного и слабого духом человека, описание преступления, совершенного его любимым сыном, на которого он возлагал так много надежд. Он плакал и рыдал, лишился сна и перестал есть. Об этом я узнал от зашедшего ко мне начальника тюрьмы. Я просил начальника немедленно перевести ко мне в камеру моего помощника. Это было сделано. Здесь я окружил его вниманием и заботою, и с Божией помощью мне удалось его несколько успокоить и убедить возложить все надежды на Бога. Он пробыл в моей камере до самого нашего освобождения.
Покушение родного племянника на жизнь дяди, видного представителя местной советской власти, произвело на всех громадное впечатление. Моего врага в городе не любили, и все решительно жалели юношу, находя, что любовь и жалость к отцу и возмущение циничным ответом дяди вызвали его на преступление. Один из присяжных поверенных внес по собственному почину судебному следователю залог в 10000 рублей, и юношу освободили. Он мог в том же году с успехом окончить курс гимназии.
Между тем все начальники отдельных частей административных и судебных учреждений объявили лицу, стоявшему во главе губернской советской власти, что, если я не буду немедленно освобожден из заключения, то все должностные лица города и губернии забастуют. В результате все мы были выпущены из тюрьмы, просидев в одиночном заключении две недели.
Приблизительно около этого времени от губернской советской власти были вывешены объявления, предупреждавшие жителей, что если лица, имеющие какое-либо оружие, не сдадут его властям в назначенный срок, и у них оно будет найдено, то они будут расстреляны.
У меня в доме никогда на было ни холодного, ни огнестрельного оружия.
В большом сарае, бывшем при казенной квартире, которую я занимал, хранились вещи прокурора местного окружного суда. После октябрьского переворота он уехал из города и просил меня разрешить оставить в моем сарае свою мебель и некоторые вещи. Вскоре после его отъезда ко мне на двор пришла какая-то комиссия. Предъявив экзекутору мандат, они увезли на грузовике всю мебель прокурора и вскрыли все чемоданы, корзинки и баулы, принадлежавшие ему. Не найдя в них ничего, кроме белья, одежды и посуды, они оставили их на месте и удалились.
Вскоре после моего освобождения от вторичного ареста, опять прибыла какая-то комиссия, предъявившая экзекутору мандат на право произвести обыск в сарае. При осмотре одного из чемоданов, принадлежавшего бывшему прокурору, комиссия обнаружила в нем небольшой револьвер какой-то неведомой мне итальянской системы и приступила к составлению протокола, в котором было обозначено, что в вещах, находящихся в помещении, принадлежащем к квартире управляющего таким-то учреждением, найдено такое-то огнестрельное оружие. Экзекутору было предложено подписаться под этим протоколом и, следовательно, удостоверить все в нем изложенное. Экзекутор глубоко возмутился. Он отлично понимал, что так как срок представления оружия давно истек, то составленный протокол даст полное основание к моему уничтожению на «законном, так сказать, основании». Экзекутор наотрез отказался подписать протокол, заявив, что еще месяца не прошло, как приезжала специальная комиссия осматривать вещи, хранящиеся в сарае, причем она прекрасно знала, что они принадлежат не управляющему учреждением, а уехавшему в другой город прокурору, и тогда в чемодане, при нем осмотренном, никакого револьвера не было. В противном случае лица, отобравшие мебель для клуба, не преминули бы взять револьвер и представить его куда следует, составив об этом акт. Экзекутор предлагал все это изложить в протоколе, соглашаясь тогда его подписать. Но так как такая приписка лишала протокол всякого смысла, прибывшая комиссия на это не согласилась и уехала.
Таким образом, благодаря высокой порядочности, находчивости и смелости экзекутора, мне была спасена жизнь. Несколько же лиц, у которых было найдено оружие, были расстреляны.
Вслед за этим главный представитель власти, так невзлюбивший меня, получил ответственную командировку куда-то на юг, и я в течение восьми месяцев управлял вверенным мне учреждением без всяких неприятностей и осложнений, пользуясь, должен при всей скромности это сказать, любовью и уважением сослуживцев.
14 августа 1918 года, когда я шел ко всенощной под наступающий великий праздник, то неожиданно встретился лицом к лицу с моим врагом (зятем моего помощника). Я едва его узнал: бледный, изможденный, он едва брел, опираясь на палку. Я, конечно, догадался, что он, почувствовав себя способным передвигаться, поспешил приехать, чтобы свести со мной счеты, о чем я сказал жене, которая шла со мной, прибавив, что сегодня вечером я буду арестован. В этом я утвердился и потому еще, что другой мой недоброжелатель, обладающий громадной властью, незадолго перед этим возвратился из своей длительной командировки на юг и вступил в отправление своих обязанностей.
За два дня перед этим мой помощник, придя ко мне, заявил, что опасается за судьбу своего сына, дело о котором поступило в суд из следственной комиссии, но, что оно может быть легко направлено для разрешения в административном порядке, так как покушению на убийство, совершенному его сыном, могут придать политическую окраску. (В это время уже начали функционировать чрезвычайные комиссии.) Поэтому он решил бросить службу и немедленно скрыться с сыном на Украину, но у него не было денег. Он просил меня снабдить его заимообразно довольно крупной для моих ресурсов суммой денег. Я отдал ему все бывшие у меня деньги. Долга я этого, конечно, не получил. Гораздо позднее я узнал, что мой помощник скончался в Киеве. Вспоминая внезапный отъезд моего помощника, я теперь понимаю, что он либо встретил раньше меня своего зятя, либо был предупрежден об этом каким-нибудь доброжелателем.
Вместо всенощной я отправился к своему секретарю, чтобы сделать ряд служебных распоряжений, ввиду предстоящего моего заключения, а также урегулировать вопрос о выдаче 20 августа моей жене причитающейся мне зарплаты.
Я не ошибся: дома меня уже ожидали чины милиции, я был немедленно арестован и препровожден в дом заключения, где был помещен в одиночную камеру. Дело мое рассматривалось в административном порядке Губчека, и по ходу его было видно, что оно будет решено не в мою пользу и что меня ожидает печальная участь. Наконец, моей жене было прямо сообщено одним расположенным к ней и очень жалевшим ее лицом, занимавшим видное служебное положение, что спасти меня нельзя. Через несколько дней после этого означенное лицо спешно пригласило к себе мою жену и сообщило ей, что в город на короткое время, от поезда до поезда, приехал народный комиссар по финансовым делам Крестинский с серьезным поручением по партийному делу и что, если ей удастся увидеть и переговорить в ним, то единственно, кто может спасти меня – это он, мой прямой начальник. Жена моя немедленно отправилась в лучшую гостиницу города и застала народного комиссара, спускавшегося с лестницы, чтобы ехать на вокзал для следования в Москву. Узнав, в чем дело, он вернулся в номер, очень участливо отнесся к моей жене и сказал, что с ним приехал видный партийный работник Квиринг, который останется в городе, чтобы исполнить возложенное на него поручение и, что он поручит ему по партийной линии лично рассмотреть мое дело. К этому Крестинский прибавил, что Квиринг окончил курс юридического факультета Юрьевского университета, что он справедливый, гуманный и прямой человек, но в то же время сторонник строгой революционной законности, почему, если по обстоятельствам дела окажется, что я виновен в каких-нибудь контрреволюционных деяниях, то он не остановится перед тем, чтобы подвергнуть меня самой печальной участи. В заключение народный комиссар финансов сказал жене, если дело решится в мою пользу, он переведет меня в другой губернский город на ту же должность.
Я пробыл в одиночном заключении больше месяца. Дело мое наконец было рассмотрено Губчека под личным наблюдением Квиринга. Никаких данных к моему обвинению не оказалось, и я был освобожден.
Вскоре я получил из народного комиссариата финансов предложение перейти в одну из соседних с Ленинградской губерний, но я отказался от назначения туда. Затем последовала реформа губернских учреждений, должность, которую я занимал, упразднили, и я переменил службу. Ввиду голодного времени я поступил на службу в местный эвакуационный пункт, где давался прекрасный военный паек. Меня назначили помощником начальника отделения санитарного управления армией южного фронта, но так как управление вскоре перевели в Харьков, то я оставил эту службу и перешел в Государственный контроль, заняв место помощника ревизора. Своею деятельностью я был доволен и преуспевал по службе, но все пережитое оставило глубокий след в моей душе. Для меня было совершенно ясно, что мне два раза была спасена жизнь. Невольно возникал у меня вопрос, для чего мне была оказана свыше милость. Неужели для того только, чтобы я мог служить, получая хорошие пайки, чтобы есть, и ел бы, чтобы служить. В моей голове совершенно не укладывалась мысль, что со мной ничего особенного не случилось, тем более что во время моего пребывания в одиночном заключении у меня были такие переживания, такие озарения, которые совершенно изменили мою настроенность и заставили на многие вопросы, в том числе на вопросы о цели и смысле жизни, смотреть более глубоко, чем я делал это прежде. Вне всякого сомнения, в моей душе произошел большой сдвиг и переворот, и я стал ближе к Богу. В одиночном заключении я познал сладость молитвы, которая одна могла дать мне утешение, тем более что одновременно с моими злоключениями я переживал и большую семейную драму. Моя жизнь со дня скончания университета сложилась для меня во всех отношениях чрезвычайно удачно, и вдруг на меня посыпались одна за другой беды, и какие беды! Я смирился и предал свою жизнь Богу, нередко вспоминая Иова, но я не был праведником, как он, и в тайниках своей души чувствовал, что заслужил, вполне заслужил ниспосланные мне испытания и что они лишь на пользу моей душе.
Молитва сделалась для меня такой потребностью, так меня утешала, что я все свободное время старался проводить в церкви, посещая Крестовую церковь местного епископа. Там была прекрасно поставлена служба: она была строго уставная. Монахи пели весьма недурно с канонархом. Любя с детства церковную службу, я там вполне оценил глубокое содержание нашего общественного богослужения, его смысл, и понял всю его красоту.
Епархиальный епископ, понимая мои переживания, предложил мне стать ближе к церкви. Еще ранее, когда я занимал видное служебное и общественное положение, он посвятил меня в благовестники, чтобы я мог проповедовать под его наблюдением и руководством в храме. Теперь он предложил мне занять место члена от мирян в епархиальном совете. Я был назначен на должность члена совета властью Св. Патриарха. Мне было определено епископом довольно приличное по тому времени содержание и отведена в нижнем этаже архиерейского дома недурная квартира из двух комнат. Это дало мне возможность бывать уже каждый день в церкви. Архиерейский дом находился за городом в упраздненном монастыре, и таким образом я показывался в городе лишь тогда, когда нужно было что-нибудь приобрести из съестных припасов. Своею жизнью я был доволен и только благодарил Бога. Она мало чем отличалась от монастырской.
Однажды в конце августа 1919 года, когда я пришел наверх для служебных занятий, один из членов епархиального совета от духовенства (ныне умерший), дочь которого служила в канцелярии военно-революционного трибунала, со слов ее передал мне под величайшим секретом, что она печатала бумагу от имени военного трибунала в Губчека о том, чтобы дело по обвинению меня в подстрекательстве сына моего помощника убить его дядю, бывшего осенью 1917 года помощником председателя военно-революционного комитета, решенное в мою пользу в административном порядке, было немедленно препровождено в трибунал. Время было беспокойное: с востока наступал Колчак, с юга – Деникин, с запада – белополяки, с севера – Юденич. Наш город находился в центре республики и легко мог стать ареной весьма серьезных событий. Поэтому в нем был назначен диктатором мой недоброжелатель, в первые дни революции занимавший место председателя военно-революционного комитета. Вместе с этим он теперь сделался и председателем военно-революционного трибунала и в качестве такового затребовал мое дело из Губчека.
Для меня было ясно, что мое дело, окончательно решенное, будет, вопреки всяким законам и установившейся практике, вновь рассматриваться, но уже в судебном порядке, и я стал ожидать ареста, который и состоялся дня через два. За мной пришел агент уголовного розыска на службу и повел меня к начальнику милиции для дальнейшего направления в дом заключения. Начальник милиции, зная, что дело мое решено в мою пользу окончательно, не хотел меня принимать и заявил мне, что здесь кроется какое-то недоразумение, что он переговорит по телефону с военно-революционным трибуналом и немедленно затем меня отпустит. Но через некоторое время, смущенный, объявил мне, что, к сожалению, распоряжение об аресте сделано Трибуналом и он вынужден привести его в исполнение.
Легко можно себе представить, как все это повлияло на мою измученную жену, когда она, находясь на службе, узнала о моей участи. Дело было ясно: не удалось уничтожить меня в Губчека в порядке непосредственной расправы, решено достигнуть этого в судебном порядке. Я снова подвергся одиночному заключению. Вскоре меня позвали к следователю военного Трибунала, который меня не допрашивал, но с моих слов составил анкету. Затем расследование велось им путем собирания обо мне сведений и допроса бывших моих подчиненных, я же ни разу не был допрошен.
Следователь произвел на меня впечатление человека очень решительного, с железной волей, но видно – все мое обвинение было построено на песке, так как и он не нашел никаких данных к привлечению меня к судебной ответственности. Моя жена была так от всего ею перенесенного измучена, что даже этот суровый человек ее пожалел и, встретив на улице, сообщил, что он сделал распоряжение об освобождении меня из заключения. «Сегодня, – прибавил он, – в три часа ваш муж будет выпущен».
На посуде, в которой жена прислала мне обед, она написала карандашом: «Сегодня в три часа ты будешь свободен». Ровно в три часа, когда я вкушал присланную мне пищу, вдруг в коридоре раздался громкий женский голос, назвавший мою фамилию и прибавивший: «Вниз с вещами». Одновременно надзиратель отомкнул дверь моей камеры. Уверенный, что я освобождаюсь, я крикнул в дверь: «Сейчас, кончаю обед, тогда уже пойду на свободу». – «Вот увидишь, какая тебе будет свобода. Иди сейчас, когда тебя требуют... (следовала нецензурная брань). Что тебя дожидаться, что ли, прикажешь!» – и в двери показалась в форменной тужурке с синим шнурком, на котором висел револьвер, мощная фигура женщины лет сорока со свирепым лицом. Конвоируемый ею, я, неся свои вещи, проследовал в канцелярию. Здесь я застал нескольких человек, в форменных военных тужурках, затянутых ременными поясами, в фуражках, и бледного начальника тюрьмы, который от волнения ничего не мог говорить, а молча протянул мне бумагу, адресованную на его имя из Губчека, только что доставленную ему указанными лицами, там служившими. В ней предписывалось немедленно перевести меня в тюрьму при Губчека, которая была рядом, и оттуда-то за мной и была прислана надзирательница.
Прочитав эту бумагу, я понял, что я перевожусь в разряд смертников и ночью буду расстрелян. (Я не знал, что в предшествовавшую ночь было расстреляно, в целях наведения террора ввиду приближения конного белогвардейского отряда Мамонтова, 250 человек заложников.) Сам не знаю зачем, я спросил начальника тюрьмы: «Что это обозначает, расстрел?» «Вы не ребенок, и отлично должны понимать, что это обозначает», – подтвердил он. Тогда я при всех присутствовавших, снял шапку, положил на себя крестное знамение и громко сказал: «Господи, да будет Твоя святая воля». Вслед за тем меня повели в новое для меня помещение.
Когда меня ввели в камеру, я застал в ней много знакомых, начиная с прокурора местного окружного суда и кончая несколькими присяжными поверенными и домовладельцами, приветствовавшими меня восклицаниями. «Ну теперь, – сказал один из них, – выбирайте себе постель: вот эта свободна, здесь вчера лежал ..., ваш секретарь, который сегодня ночью расстрелян, или вот, хотите, ложитесь сюда, на этой постели спал начальник отделения вашего учреждения ..., который тоже сегодня расстрелян». «Что вы говорите», – воскликнул я в ужасе. «Разве вы ничего не слышали? Ночью расстреляно 250 человек. Сегодня ты, а завтра я», – прибавил он, своеобразно меня ободряя.
Кончилась жизнь, а началось житие, житие смертника, перефразируя слова прот. Туберозова из «Соборян» Лескова, скажу я. Не дай Бог никому испытать то, что все мы переживали, ожидая своей участи. Б сочинении В. Гюго «Le dernier jour du prisonnier» («Последний день осужденного») дается об этом довольно ясное представление. Но я был в гораздо более бодром состоянии духа и не в таком подавленном настроении, как мои сожители, так как, когда я еще находился в канцелярии и всецело предал себя воле Божией, мой мозг ярко прорезала мысль: «Будь спокоен, ты расстрелян не будешь». Эта мысль меня не оставляла. Какая-то вера в помощь Божию меня ни на минуту не покидала, и доверие к Богу, моему Защитнику и Покровителю, у меня росло.
Кормили нас отвратительно, и обращение надзирателей с нами было невозможное.
Наступила ночь, и, к нашему изумлению, никого из нас не тревожили, а утром нам было объявлено, что небольшую часть заключенных, в том числе и меня, отправят в Москву, а остальных заложников и заключенных повезут в ближайший уездный город, так как экстренно назначена эвакуация губернского города, ввиду быстрого приближения белогвардейского конного отряда Мамонтова. Вдали действительно раздавались все более громко пушечные выстрелы. В тюрьме происходила какая-то невозможная суета, слышались громкие распоряжения, командные слова, беготня и топот ног спускавшихся спешно по лестнице людей. Атмосфера была какая-то нервная, напряженная… Наконец отворилась дверь, и всех отправляемых в Москву вывели на двор, где подвергли перекличке и, окружив конвоем, повели через широко открытые ворота на вокзал. У ворот я увидел жену. На лице ее застыл ужас, когда я стал проходить мимо нее, окруженный конвоем, никого к нам близко не подпускавшим. Жена думала, что нас ведут на расстрел. Я успел шепнуть ей, что нас везут в Москву, и, как ни отгоняли ее прикладами конвойные, она успела передать мне на ходу посуду, в которой был мой обед, очень пригодившийся мне в пути.
Когда нас привели на вокзал, оказалось, что поезд, составленный исключительно из товарных вагонов, стоит на запасном пути очень далеко от вокзала. Сюда через час пришла моя измученная жена, с трудом найдя наш поезд, так как ей давали неверные сведения. Она успела сходить домой за деньгами. Мы трогательно простились, несмотря на то что конвойные этому всячески препятствовали. Жена передала мне небольшую сумму денег, которая пригодилась в дороге не одному мне. Нас отправляли в Москву всего 37 человек. Все деньги в тюрьме были отобраны, и нам выдали перед отправкой на вокзал по фунту хлеба. С этим «провиантом» мы должны были доехать до Москвы. Между тем наш поезд прибыл туда через сутки, и на деньги, бывшие в моем распоряжении, мы недурно питались. Я же кроме того имел с собою принесенный мне обед.
По приезде в Москву выяснилось, что все мы в качестве заложников будем препровождены в Ивановский лагерь особого назначения. Если бы Мамонтов или его подчиненные умертвили по занятии города хотя бы одного партийного человека в нем, то все мы подлежали бы расстрелу.
Вот каким образом мне в третий раз в течение года была спасена жизнь.
Впоследствии я узнал, при каких интересных обстоятельствах я был избавлен от смерти во время террора перед наступлением Мамонтова. Оказалось, что, когда следователь при военно-революционном трибунале сделал постановление о моем освобождении, диктатор, желавший моего уничтожения, положил резолюцию: «Обратить в заложника». В качестве заложника я подлежал ликвидации в числе 250-ти человек на общем основании. Но машинистка, составлявшая список обреченных, по ошибке пропустила мою фамилию. Мне передавали, что комендант Губчека, приводивший в исполнение массовую казнь, заметил, что меня в списке в числе подлежащих уничтожению нет, задержал вывод смертников со двора и по телефону потребовал от начальника тюрьмы, где я находился, меня «дослать». «Пришлите мандат», – был ответ. «Завтра вам будет мандат» – телефонировал комендант. «Завтра вы его и получите», – отвечал начальник тюрьмы.
Назавтра был составлен в Губчека дополнительный список на 33 человека, и я фигурировал в нем на первом месте. Казалось, спасения нет, но вот какие обстоятельства помешали и на этот раз меня уничтожить. Один из партийных людей, с университетским образованием, занимавший видное место по земледелию и землеустройству, сообщил по прямому проводу в Москву В. И. Ленину о бесшабашном расстреле 250-ти заложников, в числе коих было много пожилых людей, небогатых и ничем с городом не связанных. Это вызвало в населении панику и возмущение. Он сообщил, что изготовлен новый список на 33-х человек, подлежащих расстрелу дополнительно. Из Москвы последовало распоряжение: «Расстрелы прекратить, заложников выслать в Москву».
Но, кроме избавления в третий раз от смерти, Господь Бог оказал мне еще другую большую милость: меня с другими лицами везли в Москву в теплушке, хорошо продезинфицированной и очень чистой. Накануне отправили в тот же Ивановский лагерь другую партию заключенных из соседней камеры. Вагон, в котором они ехали, прицепили к воинскому поезду, поезд этот шел до Москвы семь дней. Мы уже давно обосновались в лагере и не могли понять, куда они запропали. Наконец они прибыли, но в таком ужасном виде! Вагон, в котором они следовали в Москву, не был продезинфицирован, и их в течение семи дней ели вши. Одного из них, моего хорошего знакомого, так искусали, что потребовалось клиническое лечение. Кроме того, прибывшие очень отощали: во все время своего путешествия они получали в пищу только по одному фунту хлеба в день и больше ничего… От этого ужаса я был избавлен тоже, дерзаю думать, не случайно.
В концентрационном лагере я был четыре месяца и 28 февраля 1920 года был неожиданно освобожден. Оказалось, о моем заключении узнал один известный специалист по постройке мощных паровозов, профессор Л., которого я знал, когда он был еще кадетом. (Я был дружен с его отцом.) Он поручился за мою полную политическую благонадежность, и меня выпустили из заключения, правда, совершенно больным физически, но бодрого духом. Я немедленно устроился на службу, и, как только установилась связь с городом, в котором оставалась моя жена, поехал туда в отпуск, чтобы затем перевезти ее и свое несложное имущество в Москву, где мы решили обосноваться.
Дело о покушении на убийство бывшего помощника председателя военно-революционного комитета в конце концов все-таки разбиралось, по счастью в судебном порядке, в городе, где произошла вышеописанная драма, в 1924 году. Обвинялся сын моего бывшего помощника, учившийся в это время в Киевском политехническом институте. Меня хотели вызвать в качестве свидетеля и обвиняемый, и его мать, но болезнь мне помешала выехать для этой цели из Москвы. Приговорили юношу, учтя все смягчающие обстоятельства, при которых он совершил покушение на жизнь дяди, к какому-то сравнительно небольшому наказанию. Таким образом, правда восторжествовала.
