П.А. Бессонов

Знаменательные года и знаменитейшие представители последних двух веков в истории церковного русского песнопения

Источник

Нам Русским, и особенно Москвичам, предстоит скоро большое празднество: празднество тех плодов, которые стяжала Россия из начинаний Петра I-го, из его мысли, слова и подвига. Один из лучших плодов этого рода, и самых видных, всего нагляднее увязанных с корнем Петровым, бесспорно есть наука. Но, как самый свежий плод и самые последние открытия науки вовсе не предполагают одного только стремления к новизне, напротив, и даже чаще, возвращают нас с благодарностью к далекому минувшему, к оценке корня и к постижению первого семени: так и дело Петрово, тем лишь преимущественно и дорого, что дает нам сознание своего древнего прошлого, позволяет нам ясно понимать и всю цену и значение той жизни, из которой, богатой веками и опытом, как из обильного материала, творил и строил гений Великий. Как будто он оторвал нас от почвы древней: на самом деле, промежутком двух веков и поприщем многоразличных созданий или событий, увел нас вперед так далеко, что мы к собственной истекшей жизни относимся уже словно как древней, что мы стали к ней в отношение предметное, обращаемся с ней как предметом и, будучи вдали, очутились теперь всего к ней ближе, с глазу на глаз, созерцая, изучая. Отношение спокойное, ровное, беспристрастное, ясное: то самое, которое допускает возможность знать и сознавать, располагать данными и творить из них, изучать себя и собою властвовать, то самое, которое рождает всякую науку и всякое искусство. К числу этих-то областей вековой Русской жизни, созревших до того высоко, что они вновь могут послужить ныне материалом для здания еще высшего, принадлежит область нашего Церковного Пения, основного – стало быть древнего, истинного – то есть подлинного и самобытного, творческого – явившего себя в тысячах произведений и образцов. Плодотворнейшие задачи для нашего времени: наука, постигающая наконец эту область до подробностей; искусство личное, к ней, как давнему роднику своему, доверчиво притекающее.

После митрополита Евгения, Сахарова и Ундольского, мы должны здесь назвать тех деятелей, которым всего более обязана эта наука в наши дни: кн. В. Ф. Одоевского, протоиерея Дм. В. Разумовского и Н. М. Потулова. Первый, старший по времени и заслугам, первый же решился оставить путь предшественников, исключительно державшихся библиографии или одного литературного подбора исторических данных, и, прежде своих сверстников, обратился к живому исследованию самой музыки, скрытой под древними знаками или в свидетельстве уцелевших памятников: близкое знакомство с музыкою Западной и тамошнею Церковной, обладание средствами вокальными и инструментальными (голосов и орудий), общая высокая образованность, живость воображения и смелость догадки, теплота души впечатлительной и легко воспринимающей, наконец, постоянный интерес к сравнению с основами музыки народной-мирской, – все это дало ему возможность оценить по достоинству типы нашего Пения Церковного, до известной степени воспроизводить их в примерах увлекательного исполнения, намечать особенности и указывать своеобразные отличия. Какого-нибудь цельного произведения науки или музыки из этой области он нам не оставил и не мог создать, как предводитель энциклопедист: но он составил целую библиотеку или музей классических памятников сего рода, целую массу разбросанных при этом заметок и целый круг живых деятелей, им одушевлявшихся, от него поучавшихся. В связи с ним, но с первых же шагов путем строгой специальной науки шел Дм. В. Разумовский и успел даже отпечатать вполне труд свой (сперва в «Чтениях Общества Люб. Дух. Просв.», потом особою книгой «Церковное пение в России» 1867–69): расшифровал исторический ряд музыкальных знаков начиная с самых древнейших, в оттиснутых образцах сопоставил их и сличил с нотою «церковной» и общеупотребительной, фактически осветил ими смысл памятников и всех свидетельских показаний; развернул их перед нами как одну книгу, чтобы читать по ней, и понимать, и петь, и воспроизводить в слух за всю историческую нашу древность, как будто мы еще теперь живем в ней, как будто никогда она не смолкала. Только разве современники, быть может из уважения к личным отношениям, в состоянии молчать об этом труде: за то при нем никогда уже, скажем на верное, не смолкнет самобытное пение в Русской Церкви. А чтоб оно на практике тотчас же воспользовалось уроками старины своей, на это положил всю силу своего практического музыкального таланта Н. М. Потулов: как практик по преимуществу, следуя направлению обратному сравнительно с Разумовским, он сошелся с сим последним в точках приложения основных начал к современной действительности. Сроднившись со всею вокальною сферой блестящей музыки Западной и сам некогда действуя в ней исполнителем, он весь этот блеск, и гром, и раннее увлечение принес в жертву тому строгому и серьезному типу, который встретил на пути любопытствующего знакомства в нотных церковных книгах, доселе действующих на практике, по Синодским изданиям. Когда же за ними, трудом ученых, вскрылся выше и глубже целый мир пения основного и древнейшего, к которому примыкают они как звено последнее, Потулов уже не безотчетно предался им, напротив, поверяя и дополняя их первичными образцами, с другой стороны уловил тайну применения их к теперешнему употреблению, более широкому, согласно с развившимися требованиями нынешнего искусства, хотя бы самого взыскательного, хотя бы перед судом обще-Европейской музыки. Всем памятен тот год, когда, в приходской церкви протоиерея Разумовского, с благословения Митрополита Филарета и – прибавим – с одобрений присутствовавшего кн. Одоевского, хором Синодальных Московских певчих, при разучении и управлении Потулова, исполнены были песнопения в целом ряде последовательных церковных служб, пред многочисленными, удивленными и умиленными слушателями. То были песнопения собственно те же, какие читаем мы в издании Синода: но в их исполнении мы с отрадным изумлением встречали уже сочетавшийся дух отдаленной древности с условиями текущей нашей минуты. Образцы эти оценил строгий ум и высокий дар почившего Московского иерарха в его домовой церкви: православное чувство встречало их неподдельными слезами самого простонародья при повторении в Успенском Соборе. С тех пор мы еще, слава Богу, не лишены права хоть по временам, хоть Великим Постом, горячо молиться их душою, словами и звуками; с тех пор в Москве, больше и больше расширяясь по кругам певческим, навсегда остались известны и чтимы так называемые «переложения Потуловские», или, правильнее, подлинные образцы нашего храмового пения в условной их гармонизации, какая только законна и возможна по своеобразным особенностям нашей старины. Можно сказать: Филарет благословил, Одоевский напутствовал, Разумовский ввел нас в науку, Потулов продолжает руководить на пути исполнительного искусства. Но, сам продолжая практику свою постоянно оживлять изучением и все шире простираясь в него, Николай Михайлович до самого последнего времени не переставал посещать Западную Европу, для сравнительного исследования тамошней церковной музыки и особенно для сопоставления с православным пением Славян Южных: монастыри, библиотеки и живучие предания Сербов, через посредство его опытности, обещают много еще обогатить или, по крайности, дополнить нас с этой стороны. Наконец, благодаря содействию Московского Общества Древне-Русского Искусства, мы ожидаем с нетерпением получить скоро в печати и заключительные плоды этого рода деятельности, в простейшей, по вполне современной уже, грамоте нотной, в первоначальном, но столь нужном для нас, практическом руководстве, в доступных примерах, равно ручающихся и за подлинность, и за достоинство в нынешнем исполнении. С тем вместе падут конечно те фальшивые произведения, основанные на музыке Западной, частнее Немецкой и Итальянской, которых начало некогда занесено к нам через посредство Польши и которых прискорбные, хотя и сладкие испорченному уху, последствия приходится вкушать нам доселе в кочевых певческих хорах Русских, особенно Московских, к глубокому огорчению всех истинно-православных и образованных людей. Для успеха в этом деле недостаточно уже одиноких лиц, хотя бы научных и художественных, как недостаточно было доселе усилий целого Православного Ведомства и целого круга изданий Синодских, нередко остающихся книгою без пения, или встречающихся с пением произвольным без всякой книги и науки, без всякого канона или правила. Для решения вопросов всей Церкви необходима известная доля участия всех членов Церкви; для отправлений общественных, там, где они перекрещиваются с церковными или, говоря иначе, осеняют себя крестом и вступают в область «духовную» по преимуществу, нужно также соединение сил общественных, к тому наклонных, к тому направленных. Короче, для общества в сем случае потребно известное представительное «Общество»; и здесь мы возлагаем надежды на учреждаемое в Москве «Общество Любителей Русского пения».1 Уже но тому, что главный предмет его – пение народное по основным началам своим вполне родственно со всяким самобытным пением Русским, а в том числе и духовным, церковным, храмовым; и по тому, что, при богатстве средств его, в библиотеке его и музее сосредоточится большое количество всяких памятников певческих, письменных, печатных и вещественных (в орудиях и подробностях обстановки), для мира не только Русского, но и Славянского, единоплеменного и единоверного; наконец по тому, что в состав его учредителей входят почти все известнейшие представители музыкального искусства, не исключая и помянутых выше: по всему этому должно с полным правом ожидать, что, если не в Храмовом (под ведением Духовенства), то в более широком церковном пении и особенно в духовном, исстари известном и употребительном у нашего народа под именем «Стихов», учреждаемое Общество сделается посредником для распространения отчетливых научных понятия и для знакомства с подлинными произведениями Русского гения – между духовенством и прочими членами церкви, между обществом и народом, между древностью и современностью, между законами искусства, историческими его видами и настоящею практикою. Если же присоединить сюда, в наличной нашей России, неистощимые запасы уцелевших письменных памятников подлинного Церковного Пения в книгохранилищах духовенства и его учреждений, в публичных и частных библиотеках с музеями, весь этот материал, столь ожидающий дыхания жизни, чтобы воскреснуть к ней, а вокруг высоко воздвигшиеся вопросы Церкви Православной вообще и готовность к ним со стороны духовенства, все более и более образованного: тогда смело можно сказать, что вопрос, нас занимающий, решен уже в своем почине и обеспечен к благому, безостановочному решению в близком будущем.

Однако, это положение дела не столько устремляет наши взоры к будущему, хотя бы отрадному, сколько приглашает научную пытливость прямо и искренно взглянуть в глаза вековому прошедшему, столь разъясненному теперь, дабы в нем прочитать и назначение судеб последующих, и залоги к ним, и указания опыта, и предостережение упованиям, и ободрение на труд предстоящего пути. Притом, обращаясь к минувшей истории, нам нет надобности восходить здесь слишком далеко и высоко, в глубь веков, досягающих, как известно, и до Ярослава, и до крещения Руси, ознаменованного тотчас же введением определенного Церковного Пения, и, даже еще выше, – до наших учителей Греков с Дамаскиным и до Славян Подунайских или Задунайских, сообщивших нам, вместе с грамотою и переводами книг христианских, своего рода систему музыкальных начертаний, терминов, приемов. По крайности семь веков длилась эта история, полная знаменательных событий в области, нас занимающей, история и прерывная, поступательная, свидетельствующая об успешном широком развитии: ко второй половине XVII века завершился полный круг ее и, как сказано, мы получили с той поры в наследство целый своеобразный музыкальный мир, который во всех отношениях имеем полное право назвать совершенно Русским, – не Славянским уже, не Греческим, не просто Христианским, а именно нашим историческим делом и творчеством, на основе, преемственно к нам дошедшей, нами усвоенной и воспроизведенной к оригинальному типу Русскому. А так как со словом «музыка», по обычаю Западному и вопреки родоначальникам Грекам, соединяют нынче неправильно понятие внешнего грубого «орудия (инструмента)», именно того, чего вовсе не допускала Церковь Греческая, Славянская и Русская, отдавая на служение Божеству только лучший и теснее связанный с духом человеческий орган голоса (область вокальная, которой отвечает лишь инструмент «духовой»): потому еще ближе, для избежания недоразумений, помянутый музыкальный мир получает имя «Русского Церковного Песнопения» или просто «Пения (в отличие от «Песни» мирской)». Мы только желали бы при этом спросить: чем, если не скромностью нашего духовенства и не равнодушием других членов церкви, можно объяснить эту видимую странность, – никогда и никому еще доселе, ни в наш век, знающий цепу торжествам историческим, не пришло в мысль и ревность праздновать церковным праздником одно из величайших дел Русской Церкви, семивековое творение ее высокого песнопевческого творчества?! На это впрочем есть своя уважительная причина. Тогда как богатая разнообразными явлениями типического творчества, последовательная, но безмятежная, и безмятежная в силу именно непрерывной творческой последовательности, история Церковного Песнопения совершалась и завершилась сама собою и сама в себе, на прямых основах своего развития, – со второй половины XVII века оказался в ней поворот и даже переворот, вскрылись неведанные прежде стихии борьбы, явились влияния сторонние, вступили на сцену события небывалые. Между тем, гром и блеск тогда же разыгравшихся переворотов государственных, общественных и народных заглушил, отвел на дальний план и в густую тень внутреннейшие явления области Церковной, а тем более ее Песнопений, испытавших на себе одинаковую участь общих потрясений эпохи: вспомним, тогда вступало время Петрово, тогда выступала Новая Россия. Итак, подобно другим историческим сторонам Русской жизни, и с этой нашей стороны мы непременно встречаем пред собою имя и дело Петра: как будто им перервалось дело прежнее, как будто и в истории Песнопения Церковного остается нам впечатление какого-то «перерыва» или, по крайности, наступившего чего-то совершенно нового. И вот естественная разгадка забвению, особенно при незнании: к чему и что торжествовать, когда следует забыть и живем мы совсем другою жизнью? Но – точно ли это так, и был ли тут действительный перерыв, и какой смысл его, и каково здесь участие деяний Петровых, и, напротив, не их ли память именно всего более придает побуждений для настоящего торжества Церкви, – вот задача нашего краткого очерка.

Возьмем занимающий вас мир в том виде, как завершился он ко второй половине XVII века и назовем его сравнительно древним или нашею древностью. – Церковное Пение или Песнопение для нас нынче то же, что Храмовое, слышимое и употребительное в храме или из храма выносимое: для древности это была только часть, высшая и определеннейшая часть общего пения Духовного, в его отличии от «мирского» или «светского». Духовное обнимало собою: 1) пение во Храме, главное по тексту и содержанию своему, по отношению к службе святой и по месту употребления, а вместе – повторяем – определеннейшее, ибо основывалось, и держалось, и развивалось на документальной истории, на письме, книгах, письменных знаках, учении, предании, школе, причте, клире и клиросе; 2) пение Церковное в смысле более обширном, принадлежавшее всем членам Церкви, которые только пели или могли петь при вопросах и событиях Церкви вне Храма, лишь бы в объеме церковной сущности, церковным словом и напевом. Трудно уследить до подробностей соотношение того и другого отдела, как между всяким учреждением, хотя бы с таким всеобъемлющим зданием, как храм, и между течением самой жизни, хотя бы учреждаемой. Причет и клирос выходил из Храма для служения и участия среди житейских событий, в среде членов Церкви, к рождению, крестинам, свадьбе, похоронам, со всякою святыней, молебном, для торжеств в широком смысле, публичных и на открытом воздухе; сюда же возвращался и народ, затвердивши песнопения храмовые, в которых он участвовал всегда посильно кроме клироса: и на оборот, весь народ также точно вступал во храм с нуждами и привычками семейными, общественными, государственными, со всем тем, что видоизменяло его от клироса и причта мыслью, чувством, словом, голосом, напевом, а хоры из прихожан и частных мирских людей достигали в самом храме до клироса и до аналоя. Знаем только на верное, что кроме причта и клироса хоры «для церковных песнопений» имела и содержала почти каждая сколько-нибудь крупная единица нашей древней жизни, – приход, волость, город, войско, большой дом, зажиточное семейство, богатый или знатный человек; в XVII веке, в Московском государстве, не только сам царь, но и все почти члены царской семьи и сколько-нибудь представительные лица имели у себя по особому хору сего рода певчих, казалось бы не нужных при одном храмовом пении, если бы не было для них более широких задач церковной жизни; то же наблюдалось до наших дней у многих помещиков по усадьбам, и доселе ведется, хотя «на произволящего», по некоторым приходам или держится при больших купеческих, даже крестьянских домах, не смотря на то, что и в храме есть определенные певцы, и властью признанные для храма певчие, и хоры вольнонаемные для всех. Разумеется, такие крупные и долговременные явления могли быть вызваны только существенною, жизненною потребностью целой Церкви. Знаем также, что в этом вообще глубокое наше отличие от церкви Западной, и особенно главной – Католической, где по принципу немыслим, кроме храмового, какой-нибудь другой церковный хор, разве уже для светского пения или по временному найму светских певцов для главных торжеств храма. Важнейшим следствием этого было то, что нашим церковным хорам в песнопениях не требовалось «измышлять» себе текста, слова, напева, другого, кроме «церковного» же, столь тесно связанного с регулирующим храмовым: совсем не то, чем у католиков, где над сочинением песнопений, уже не храмовых и даже не именуемых церковными, а между тем все-таки практикуемых «не признанными» членами Церкви, мирянами, ей только «принадлежащими», потрудились тысячи ученых, поэтов и музыкантов; где, с течением времени, Церковь-духовенство, по неволе уступивши, допустило как бы «ворваться» в храм этой «толпе» с тетрадками, книжками и партитурами, чтобы распевать «дополнительно» вне «основного» Богослужения; где наконец Протестантизм и вовсе осилил, поставивши эту область в совершенную уже независимость, переведя Богослужение просто в Молитву всех и каждого, в чтение и пение по любой печатной книжке, более или менее удачной или приноровленной. Конечно, и у нас перевес господствующего типа оставался за пением Храмовым или клировым; и у нас, нужно прибавить, особенный вес ему придало Духовенство, преимущественно, когда оно более и более взяло под покров свой применение охранительных начал Церкви, являясь ее представителем и представительное свое значение развивши до патриаршества, столь сильного и могущего, каким оно явилось к половине XVII века (мы увидим еще, какой поворот делу сообщило само патриаршество, достигши такого величия, именно с вершины и в следствие силы почти исключительной). Постепенно, к завершению древнего периода, Церковное Песнопение обратилось в дело Духовенства и сим последним всего больше соблюден здесь господствующий тип, условленный Храмом и Богослужением. Тем не менее, пока до этого не дошло и сим не завершилось, мы должны признать начало, практикованное во всей предыдущей истории Церковного Песнопения, началом жизненным, началом именно движения и развития, какое только возможно – в ширь, и в глубь, и по частям – в недре Церкви на ее непреложных основах. Отсюда же, из сего приснотекущего источника, привтекли в храм и на клирос: в книги – Русские своеобразные начертания грамоты, в язык книг – особенности языка Русского, в напев – отличия, создавшие пение прямо Русское, в науку пения – обработка разнообразных школ местных и частных, в самые «знамена», в знаки нотные, черты исключительно Русские, отменные от Греческих и Юго-Славянских, свои «пометы» по Русской азбуке, свои термины и объяснения на ходячем языке Русском, свои «разводы», вариации и уклонения, нередко совпадающие даже с мирскими-народными. Довольно сказать, что вне Храма и участия Духовенства, вне Богослужения собственного и всякого служения Церковного где бы то ни было, до сих пор убереглись в народе самом простом, и дошли до нас, песнопения именно этого «рода», но в образце «измененном», по предмету и применению, по тексту, языку, слову, напеву. Образцы эти на лицо не многочисленны и не могли быть многочисленны в древности, по причинам, выше изложенным, по той живой связи, которая условливала собою не разделение, а именно скорее слияние области храмовой и клировой с общею церковною: но они все-таки служат для нас памятником известной церковной «свободы», которую рассчитано выставляем здесь на вид в отличие от помянутой Католической «необходимости» и Протестантского «произвола». Там образовано два лагеря, с промежуточным поприщем для борьбы, или же развитием частных образцов подорвана навсегда основа единого и целого господствующего типа песнопений церковных: у нас напротив плод этой силы развития оказался не в представительных дробных образцах успеха личного, а в том, что прадревняя основа Церковная трудом веков обращена в творение чисто-Русское, если не «Народное», которое отличим ниже, то, скажем так, в «Национально-Церковное». И здесь-то, может статься, лежит тайна проявления «общего» Христианства и «единой» Церкви в образе «церквей нескольких», отличаемых именем, временем, местом, учреждением, а с этим вместе воплощение церковной жизни в той или другой национальности, так что в наше время явилось соединение по-видимому несовместимых понятий – «национальная церковь». Как бы то ни было, только из этого трудного вопроса наша древняя Церковь вышла победоносно в деле своих Песнопений, а простой народ отличил их доселе именованием Божественных, Церковных или, короче, Стихир.

Но здесь же, в этой относительной свободе, лежал путь для сближения «Церковного» с «Народным», «Храмового» с «Домашним»: посредствующим звеном явились Стихи, так называемые постоянно доселе и строго всегда отличавшиеся от «Песней», то есть произведений чисто-народных с их разными отделами и названиями; кроме того Стихи непременно – содержания духовного, отнюдь не храмового и реже церковного в значении помянутом, а если народного, то никак не песенного – светского или мирского, во всяком случае нравственного и чем либо ближе прикосновенного к области христианского «духа». Таким образом это третий отдел того же общего пения Духовного, если и связанный с Церковным, то по другую сторону столько же с Народным, но и отличный от сего последнего, как не от мира и света, а от духа. Если мы желаем уловить самые первые черты его происхождения, то мы должны отделиться от представлений созданного Храма, учрежденной Церкви и даже самого общего Христианства, а по мере сего взойти до той эпохи, основою которой была какая бы то ни была «вера», как существенная потребность духа, вера же вырабатывалась по языкам и народам вместе с ними: то есть, короче, взойти ко временам язычества, хотя бы – и непременно-верующего. Следы и воздействия этой эпохи, чрез которую прошло все человечество и которой не миновал никакой народ, хотя бы после христианнейший и церковнейший, проникли, как известно, не только в Церковь Ветхозаветную у Евреев, но и в первое Христианство, всего важнее у Греков, а всего ближе к нам – в Церковь Православную у крестившихся Русских: вот почему, на известную долю, следы языческие отозвались так ярко во всех произведениях этого рода, Стихах древнейших и наших. Вот почему у самих себя имели мы и имеем, например, Стих «Еврейский» или «Ерусалимский», Стих «Цареградский», «Славянский», после «Русский»; то в первобытном виде своем едва лишь только проникнутый самыми общими началами Христианства, то уже связанный с понятиями Церкви, то принадлежащий известной Церкви местной или племенной, например Русской, то даже посвященный одному какому-нибудь Храму, Иконе; то повествующий о целом явлении мировом (космическом), то о крупном событии Христианском или Церковном, то об отдельном Святом или каждом знамении священном (чуде), то о всяком знаменательном случае народном и личном, примыкающем к области веры и условленной ею нравственности духа. Язык и народ, первоначально одно и то же, единством своим и связью сделали то, что «языческое» сменилось здесь именем и понятием «народного», хотя уже в смысле, который далеко ушел от «язычества;» а когда народная жизнь в своем течении развила из себя и государство, и общество, и быт домашний-семейный среди новой гражданской обстановки, и наконец высвободила самую личность человека, – по мере всего этого Стих являлся у нас выразителем и государственной ступени, был свой и для войска, и при общественном публичном проявлении жизни, и для домашнего обихода, и даже уделом лица, сколько-нибудь народного. От того-то и пение Стиха, с его словом, складом, размером, голосом, напевом и всею музыкой, то отзывается заметным элементом в составе самых древних песнопений Христианских, то, по утверждении Христианства, стоя в стороне, роднится однако же с песнопением Церковным вообще, не поддается регулирующему канону Храма или с ним спорит, а иногда хранит в себе отличия языческие, не принятые в Церковь, и сливается с преемником язычества – пением чисто-народным. Таким важным элементом в области пения никогда и никто из образованных знатоков не отваживался пренебрегать: в сопоставлении с самыми священными явлениями и определеннейшими правилами искусства, он часто заявляет в себе сравнительно-глубочайшую древность, и, связуясь с другими областями, уберегает в Себе то, что ими последовательно утрачивается, а в самой случайной новизне своей или кажущейся неправильности дает все-таки объяснение попеременному влиянию Храма на Церковь, Церкви на Народ и обратно; с этой стороны, как посредник осязательный, видимый и слышимый, между верою и миром, словом и письмом, Звуками и нотою, стихирою и песнею чисто-народною, он даже важнее иногда сей последней. – В истории нашего Духовного песнотворчества Стихи представляют два главных и крупных отдела, наиболее успевших развиться и тесно примыкающих к двум вышепомянутым; 3) Стихи Общественные, исполняемые «публично», на всем народе обществом и на открытом воздухе под небом; 4) Стихи Домашние или Семейные, огражденные стенами жилища и пределами семьи. – Первые, несомненно со времен языческих, а уж подавно христианских, имели у Славян и у нас в особенности носителей, исполнителей и певцов «постоянных, неизменных, присяжных и однообразных», известных по крайности под двумястами разных имен (столь распространено было явление), а из имен наиболее употребительны были и отчасти остались доселе: «Калеки Перехожие, Старцы – Старчища (хотя часто и молодые), Странные – Странники – Пилигримы – Пилигримища – Паломники – Прохожие – Путники, Слепцы (хотя в числе их бывали и зрячие), Убогие – Каженики – Боли – Недугие – Недужные – Недолуги – Костоломы (хотя между ними находились ребята самые здоровые), Неимущие – Нищие – Бедные (хотя имели свой дом и по большей части были зажиточны сравнительно с прочею низшею массою народа) и т. п. Ходили (как ходят частью до сих пор) обыкновеннее по двое (чаще тенор и бас) с подголоском – мальчиком повыдерем (чаще альтом), а равно с отличием уже «народным», не допускавшимся в хорах храмовых и церковных, – с женщиною (по большей части дискантом, дополнявшим альт мальчика); при известных случаях соединялись в «хор» или «круг», и тогда достигали любимого у нас крупного числа, – «сорок», соответственно «сорокам» церковным и при разных обрядах («сорок калик»: «со каликою» – как сто один выстрел и подобный обычай, дававший знать прибавкой «одного» лишнего, что число не закончено и может повториться). Все их призвание, назначение, урок жизни, завет предков, достояние и отличие было – творчество народно-духовное или Стих: творить его, еще более хранить сотворенное, разносить, петь, этим только питаться и этим жить; сохрани Бог было запеть «Песню», народную-мирскую, которая осквернила бы их уста и служение: на то были соответственные им, совсем другие, для Былин или Эпоса, столь же присяжные Певцы, Старцы же и Слепые, сохранившиеся всего дольше в Юго-западной России, но на Севере рано угасшие или перешедшие в другие сочетания и слившиеся с народною массой. Но как эти последние отданы были «Песне» начиная с Былины, так, певцы Стихов, их пережившие и сменившие с XIII–XIV века, отличались еще тем, что, согласно храмовому и церковному правилу, гнушались всяким орудием внешним или инструментом, который сопровождал непременно певца мирского (и только опять в Западной России, по влиянию Запада, о котором скажем еще ниже, привилась к ним «лира», отличная впрочем от мирской кобзы и бандуры: «лырники» или «рыльники»). Пели они главным образом в праздник, общий, местный или приходский, при святилищах и святынях, монастырях, храмах, собиравших толпу поклонников: вне храма и при его пороге, собственно между храмом или церковью и остальным народом; тотчас после Богослужения, между ним с одной стороны и с другой между ярмаркой, торгом и народным хороводом, в след за тем начинавшимся; но, когда начиналось пение мирское, Стихи уже смолкали. А за тем пели, буднично, по пути к святым местам или на возврате, вдоль улицы и под окнами, реже – в особых случаях – зазываемые на дом (тогда как мирские шли прямо в хоромы и палаты, в след за храмовыми и церковными). Стихи были Мировые (Космологические и Космогонические), Былевые (о событиях Церкви, Святых, Праздниках), Библейские, Евангельские, Заповедные – Переходные – Хождения (о чудесах, знамениях, явлениях и т. п., начиная с глубокой древности), Учительные, Покаянные, Душеполезные, Умиленные, Моленные и т. п. (последние переходили уже к «Домашним»). Общий характер содержания, как сказано, переходил от определенного понятия, утверждавшегося в Храме и при Богослужении, к общим воззрениям Церкви или особенностям церкви местной, отсюда к древнейшим представлениям Христианским, к началам Веры и даже веры Языческой, а от нее спускался снова ко всему мировоззрению и творческому образу Народному. Язык представлял, как представляет доселе, середину между письменным-книжным и устным, между храмовым-церковным и народным, между Церковно-Славянским (даже Греческим) и чисто-Русским. Склад и размер народный, но порою древнее многих мирских Былин. Напев, также срединный, без поддержки инструмента и каких-либо письменных знаков, должен был падать и разлагаться, но, так как в то же время одною стороной держался церкви и нес ее влияние с самых ранних пор, а по шпроте своей явление это дожило даже до нас, – по этому напев и весь способ пения, при некоторых воздействиях народных отзывается не только типом Церковным и Храмовым, но даже пополняет его, разъясняет, а не редко образцами своими возводит к тому началу, где Церковное сближалось еще с Народным, и Народным в зерне – то есть Языческим. Даже в нынешнем устном пении Стихов не редко слышим такие места, такие приемы, обороты и переходы, которые чужды остальному пению Народному мирскому, не вошли в наше употребление Церковное, не попали в книги Храмовые, а занятые некогда из общения с Греками, приняты и развиты на Западе тамошними Церковными музыкантами (например напевы при Кресте о Распятии, о Страшном Суде и т. п.). Явление это во всех главных своих отличиях дожило, повторяем, отчасти до наших дней: с XVII века начали записывать из уст целиком текст и даже звуки на нотах; современные археологи слова и звука устремлены к сему с самым серьезным вниманием. В старину же еще более: в мире народном это был целый особый мир, равновесный и параллельный тому, что, при самом начале нашей истории, знаем мы в другой половине под именем Богатырства (века героического), Эпоса, Былин, мирских Былевых слагателей и певцов; сами богатыри-герои наши, даже с историческими именами, в силу претерпенных несчастий и превратностей света или же чаще под старость, слагали военные доспехи, снимали гусли, замолкали для мирской песни и обращались в Старцев Перехожих с областью их Стихов. Когда в XIII и XIV веке первоначальный порядок вещей сменился иным, Калеки Перехожие пережили его, заменили мирских соперников собою, применились к порядку новому, или, лучше к тому, в котором сам народ применялся отчасти к остаткам прежних государственных учреждений, отчасти к началам обновляемого бытия политического. При Князьях Удельных они удержались и получили случай воспеть Стихом их мученические подвиги или святость, монастыри и церкви, ими основанные, иконы и знамения чтимые; в Новгороде издревле составляли особую городскую «сотню («сто»)»; в других, старых же городах, занимали «слободу» или «улицу»; после Богослужения и Храма предначинали сходки всяких «братчин», торжества праздников и общественных обрядов; в Западной России, под государственной властью Литвы и Польши, в цеховом устройстве по образцу Западному, долго составляли по городам особый «Старечий цех», сословие «Дедов» или «Дзядов». Когда возвысилось государство Московское, власть государственная собирала, как известно, к средоточию и столице не только уделы, княжения, области, права, войско и регалии, но и святыни местные из мест облежащих, и все крупные явления или памятники жизни народной: она не могла не оценить описанного нами могущественного орудия для посредства между жизнью церковною и народною, между храмом и домом. «Старцы» получили признание официальное – по обычаю Московскому, определенное «место», куда примыкали на «службе», частное именование «Соборных (особенно при Московских Соборах)» и государево «жалованье». Алексей Михайлович документально их поддерживал, кормил, жаловал, приглашал к себе по Богослужении, выслушивал. Тем более нашла нужным и сумела этим воспользоваться наша церковь в смысле представительного ее Духовенства. Самые первые «Уставы» поспешили отнести наших деятелей, о коих повествуем, к людям «церковным», взявши их под опеку и управление церковного «суда». «Школы», которые несомненно у них имелись, не в смысле конечно здания с вывеской, а в смысле обучения предмету и подготовки людей для известного определенного дела, стали также под присмотр духовенства. Когда же деятели перехожие слишком уже «расходились», пользуясь льготою церковного суда и управления, особенно по поводу разных «знамений», а всего более от образа «Пятницы», доводя своих адептов, преимущественно женщин, вместо веры до фанатического исступления, а бескорыстное служение убожества своего обращая в промысел постыдного нищепитательства, – известный собор, повествующий нам Стоглавом, обратил сюда самое пристальное внимание, живописал явление во всей его яркости, принял меры, чтобы положить ему снова меру и границу, остановился особенно на водворении и приюте всех этих разбродившихся сил в «Богаделенных» и «Убогих домах», по приходским общинам, в заведовании особых «старост» (к совершенно-параллельному явлению приведена была и Православная, Униатская, наконец Католическая церковь в нашей Западной России, когда практиковала богаделенное устройство так называемых ныне, отчасти уцелевших, «косьцельных дзядов», по нашему Старцев церковных или Соборных, ибо они и там всего обильнее были при «кафедрах»). Устройство это получило самую представительную форму в помянутых Соборных Старцах при Соборах Московских: патриархи до Никона, а отчасти и после него, соревновали здесь государю опекою, поддержкою, жалованьем, внимательным слухом к Стиху. Наконец наши сознательные церковные музыканты, как увидим, в XVII веке поспешили захватить остатки этого Московского явления в свои рукописи, записанные из уст со слов и нотою со звуков.2 – Что касается до четвертого отдела в пении Духовном, пения Домашнего или Семейного, то оно питалось такими же Стихами, начинаясь теми, которыми кончалось Общественное, – Умиленными, Душеполезными и т. д. (нравственными), а в постепенном развитии отвечая всем событиям семейным или частным, вызывавшим духовное нравственное настроение, или что тоже, передавая чувство свое и умиление душевное повестью Стиха. Оно отвечает тому народному мирскому отделу песней, который из Былины сделал Старину, из Сказания Сказку, из Былевой песни Бытовую, создал всю массу так называемых песней «Женских», усвоил и удержал песни Детские, руководил всею «лирикой». Но от Песней мирских оно отличалось опять: тем, что исключительно в известное время и при известной обстановке держалось Стиха: Домашний Стих наступал тогда, когда смолкала Песня, именно под праздники, постами и особенно в течение всего Великого Поста. А вместе, так как оно было в особенном, если не исключительном заведовании женщин, равно как подраставших при них детей, то оно еще более переходило к области чисто-народной, чуть заметными колебаниями почти сливаясь с нею: это была своего рода домашняя церковь, храм хором, вера внутреннего очага. Можно сказать с уверенностью, что каждый порядочный дом нашей древности в той или другой мере обладал этим сокровищем; многие наши исторические княгини, княжны и боярыни в письменности, а святые в житиях, говорят явно Стихом или по Стиху; из семьи государевой мы знаем представительниц этого рода от Ксении Годуновой до Евдокии Лопухиной; когда женщины получили возможность своего рода общин вне семьи, в мастерских и на заводах мы знаем до последнего времени тот же обычай Стихов Великопостных; семьи старообрядцев всего шире и дольше удержали его до наших дней, о чем еще скажем. Рано попали эти Стихи в рукопись;3 тем самым, от слишком частого употребления и параллельно так называемым «Песенникам» мирским, рукописи и книжки истрепались и истребились, а для мужчин и общего употребления с конца XVII века сменились заносными чужими, о которых помянем ниже. Духовенство «белое» подверглось сему же последнему искушению: «черное» и власти меньше имели отношений к дому и семье. Тем не менее, в пору первого яркого сознания, в половине XVII века, деятели и знатоки музыки духовной обратили и сюда пристальный взор свой: записывали, переделывали, упорядочивали, приближая пение к церковному.

Такова вся эта полнота нашего Песнопения «Духовного» в древности: ей конечно отвечала полнота духовной жизни, служившая и вызовом, и отражением, и причиною, и последствием уцелевших произведений творческих. Не говоря о причине и не делая выводов, желаем только и просим на минуту оглянуться вокруг себя: нет ли оснований пожалеть об утраченном, нет ли еще сил пробудить заснувшее? По крайности, нет ли повода вспомнить, вспоминая торжествовать, торжествуя воскрешать век, годы и часы, когда весь этот мир завершился в круге своего развития и пришел к сознанию? Воскрешаемое сознание не в силах ли воскресить нас самих и в нас самих воскресить силы? Есть перерывы в бытии: их нет в сознании бытия, а сознание – самый сильный двигатель для бытия в наше время. – Но, постепенно мы перешли ближе и ближе к пению Народному, или, в противоположность духовного, к пению чисто-народному. Об нем следует сказать два слова, хотя бы для отличия.

Народное пение в его чистоте, отличаемое нами как Песня, произведение мирского или светского творчества, с многочисленными его видами и отделами, в первобытных и глубочайших основаниях своих, по времени и сущности, собственно одинаково с Духовным, даже Церковным и Храмовым: доказательством доселе однородность основной гаммы, в употреблении одинаковый унисон (единогласие, одноголосность), одинакие условия для существующей при нем гармонизации и партитуры (распределения голосов), природной, творческой, первобытной свободной. От того для пения Христианского, усвоенного Церковью и окрепшего в Храме, первобытно, а особенно в Греции, послужило основою и началом, хотя избранное и тем самым изящное, но то же пение народное. В Греции и подпадала эта область влиянию разных периодов народности, сперва Эллинской языческой, потом Византийской, более или менее смешанной, отчасти первобытной Славянской, позднейшей Малоазиатской и даже заметно Турецкой. У нас, если Церковное и Храмовое пение сделалось с течением времени, как сказано, не Греческим и Юго-Славянским, а чисто-Русским, то это по тому лишь и от того именно, что рядом, обок и постоянно шло пение Народное, влиявшее со стороны своей на установку типа Русского: и наоборот, от того же, например, не выработало своего самобытного типа Церковное пение Руси Западной, особенно Белой, при подавленном или отслоненном влиянии народном, а Киевское отчасти приобрело местные отличия благодаря нахлынувшему народному пению племени Малорусского, всего более с XVI века и в XVII-м. Как резкий образец мы можем указать на то, что канон Пасхи (а по его влиянию последовательно и Рождественский, чем ближе к нашим дням, тем более), известно, не поется по Церковному, Храмовому и книжно-нотному гласу, напротив совершенно народным знакомым напевом, даже Детским по употреблению детей: всего больше народ стремится к этому празднику, всего теснее наполняет тогда храм, всего чаще массами становится на клирос или подпевает всею толпою молящихся, всего полнее бывает проникнут в эти минуты детским неподдельным восторгом. Народное пение нынче отличается собственно самобытным рисунком, то есть, пожалуй, «напевом (мелодией, у иных мотивом)»: он совсем другой, он разошелся неизмеримо, он развился далеко, и тем более, что сделался почти единственною собственностью, какая предоставлена была свободе народной и власти. Судьбы истории были здесь совсем иные, и они-то существенно изменили первобытное единое основание. С этой стороны Церковной пение и представительнейшее Храмовое относится к Народному крайне сходно с тем, как письменность-литература к словесности, язык книжный к устному, сочинение к песне, музыка к звукам, наука к знанию, искусство изящное и художество к первобытному творчеству, история, живущая последовательным преемством и наследством начал развития, к бытию, вновь и постоянно нараждающемуся. За одним было решительно все, все задатки, условия и преимущества к последовательному, постепенному, правильному и определенному развитию в истории до самой высшей вершины: наследство того, что сделано еще Евреями, тем больше Греками и Южными Славянами, и наследство не в летучем и зыбком предании, не в натуре только вещей, а в искусстве и в науке с памятниками наглядными; с самого начала письменность, «знамена» (звуковые знаки, пение Знаменное)», знамена в «Столпах» гласов (пение Столбовое), самые «Гласы» в определенных письменных пределах, постепенное развитие не в одном материале голоса или в напеве, а в самом начертании, в переходе от знамен к общим «Крюкам (пение Крюковое)» с сотнями объяснений сверху, снизу, с поля, с «пометами» внутри, выражавшими степень для звуков гаммы, с разметами текста применительно к пению, с содержанием в точном, строго хранимом и осторожно лишь изменяемом тексте, со «школами» пения, не бездушными стенами, а живыми школами по областям и городам (Новгородская, Псковская, Усольская, Ростовская, Казанская, Московская, частнее – монастырские, даже по известным лицам, напр. «Христианинова»), с намеренно обученными там людьми, отборными певцами и знатоками, нарочитыми «хорами», «головщиками» – регентами во главе, с составленными «Азбуками», «Грамматиками» и прочими руководствами, с подновлявшимся учением от приезжих знатоков, с покровительством государства и бдительным попечением духовенства, с местом служения, жалованием, доходами, средствами материальной жизни ради одного пения, со специальностью занятий, сроком работ, разделением труда, и т. д., и т. д. Ничего этого не имело пение народное, текло вне всего этого: и осталось вне, и отделилось неизмеримо, предоставленное самому себе, устному слову, летучему – изменяемому звуку, дрожащему воздуху, по коему летели звуки, под открытым небом вместо крова школы и с опытом среды народной вместо намеренного обучения, с природою и наитиями первобытного творчества в замен рассчитанного мастерства и искусства, с талантливою отгадкою звуковых сочетаний, тем более талантливою, чем было менее положительного знания. Рано и скоро оставили его инструменты – поддержка напева, и напев начал изменяться без границ очертанных; за разрушением напева терпел, распадался склад, размер, самый стих; с истекшими периодами народного бытия зарастали былью целые его полосы и периоды, ускользало из жизни и памяти содержание; содержание суживалось, чем уже становились пределы народности, пока народность, а с нею самая песня, перешла в удел одного низшего слоя, народа «простого»; все, что выше его, бросало и забывало песню; песня лишалась всякой пометы вкуса образованного; собственные порождения народа, государство и общество, пошли «ихним» путем, не производительно для отставших назади родителей; соблазн жизни «иной» подрывал самые корни жизни самобытной. В связи с Церковью еще могло быть от ней благодетельное влияние: оно поглощалось Стихами, в чисто-народную область почти не достигало. Текст песни еще попадал случайно в письмо: целиком начали его записывать только с XVII века (и то по вызову иностранцев), когда уже зачинала подниматься главная соперница песни – изящная литература, письменная поэзия. Звуки песни жили еще в одном воздухе, когда в письме и печати разносились уже произведения искусственной музыки на слова искусственной поэзии. Взялись записывать из уст на ноты – только в XVIII веке, а больше во второй его половине: на ноты не свои, не Русские, иностранные, свычные с музыкой Западной. Слушало «образованное» ухо Немецкое, Итальянское, Славянское, реже и позже Русское, а Русское занятое музыкою Западною, иных оснований и сочетаний: за слухом уха писала и печатала рука, по печатному пел голос общества и, среди чуждой гармонизации, искажалось самое лучшее и последнее самостоятельное – напев песни. Явились Русские песни, и встречены рукоплесканиями, столь же похожие на Русскую Песню, сколько концерты (не «херувимские») Бортнянского и «переложения» Турчанинова на подлинное наше Церковное песнопение.

Итак, по праву восстает теперь перед нами еще выше все величие мира, созданного Песнопением Духовным, Церковным и Храмовым: но, как бывает всегда в делах человеческих, хотя бы они посвящены были на служение. Богу, с той же крайней вершины начинаются и потрясения, перевороты, смуты и соблазны. Так случилось или неизбежно должно было совершиться и на Руси в половине XVII века. – Москва, как и в других многих отношениях, успешно собрала к себе областные отличия, но не помирила их. Разные школы пения только «заявляли» себя, но по-прежнему распадались, и чем дальше, тем больше; адепты хвалились в самой Москве: «укоряющеся друг друга поносят, себя кийждо величает, и хваляся глаголет – Аз есмь Шайдуров ученик (школы Шайдурова Новгородца), а ин хвалится Лукошковым (другого учителя) учением (Евфросин в половине XVII в.)». Постепенно, вследствие самого богатства, со времен Стоглава установившиеся «пути» одного и того же основного пения для одного и того же текста, или разные подборы и сочетания способов пения, «большой, средний и малый», торжественный, праздничный и будничный; развитие нот «Демественных» и «Казанского знамени» в разнообразие и пополнение простейшего, более строгого, общего «знаменного столпового» пения; обилие отменных «напевов», отсюда истекавшее и невольно завлекавшее, так что уже гонялись за разнообразием отличий: доходило до того, что знаменитый, например, головщик времени Логгин учил петь одно и то же «на семнадцать напевов разными знамены» или один и тот же стих церковный по пяти-шести-десяти «переводам (редакциям певческим)» и больше; очень естественно выходило, – «где ученики его ни сойдутся, тут и бранятся»;4 наконец «распев» одного и того же рода к одной и той же теме прибавлял «разводы («фиты» коими отличалось начало их начертаний)», вариации. То, что в народном пении, если бы так записывалось, отвечало бы только природе, свидетельствуя о богатстве естества и не вызывая никакого раздумья кроме доверия и благодарности: то, в пении Церкви и Храма, которое все основывалось на каноне и правиле, вело сейчас и каждый раз к вопросу, – как же правильнее и лучше, как должно быть? Канон же и единство, теряясь в разнообразии, не вырабатывались вновь и для будущего, не позволяли отгадывать, к какому новому канону идем и придем. На вершине искусства явилось уже так называемое искусство для искусства: «пением нашим точию глас украшаем и знаменные крюки бережем (наблюдаем), а священные речи до конца развращенны противу печатных, письменных, древних и новых книг (Евфросин)». У мастеров являлась алчность и взаимная зависть, столь известная миру искусства: брали «мзду велию и паче меры, и притом, как скоро замечали у себя ученика, остроумна естеством (талантливого) и вскоре познающа пение их и знамя, тотчас скрывали от него добрые переводы (редакции) или исправные списки…, и учили петь по перепорченным и не с прилежанием, того ради, точию бы един славен был от человек паче всех». В печати нот не было: а известно, к чему и к какой порче, при разнообразии, доводила у нас всегда переписка, в настоящем случае столь обширная и – даже детская, ибо пели в хоре мальчики, они же больше учились, и учили друг друга, на них же, как всегда, взваливали переписку тетрадок: «молодые отрочата, учившеся пети у подобных себе, а иные писати, доныне списывают друг у друга перевод с перевода, и тетрадки с тетрадок, не зная добре ни силу речи, ни разум стиха, ни буквы ведая, и в той переписке, от ненаучения, или от недосмотра описываются (Евфросин)». Одним словом, та же самая картина, что перед нами в многочисленных певческих хорах, при развившейся ныне Западной музыке в пении разных переложений по тысяче тетрадок. При всколебавшихся основаниях, при покачнувшихся столпах точного церковного «гласа», разумеется появилось «разгласие (термин времени)», по нашему «рознь, рознить»: при партитуре легко ее тотчас остановить и восстановить, как только оказалась, – при тогдашнем унисоне она выдавалась еще резче, но продолжительнее и с упорством, опиравшимся на свои права, без напоминаний нынешнего камертона. В противоположность тому, одновременно усилилась древняя и столь привычная язва нашего «служения», – «многогласие»: то, на что жаловался Собор Стоглавый, простиралось лишь на чтение, теперь же простерлось и на пение. Если стали рознить церковные основные «гласы» вследствие изменений, сюда проникших; если поющий «голос» начинал рознить от другого: то естественно оставалось ему высвобождаться на особицу, одним голосом петь один стих, а другим одновременно другой, особенно к выгоде скорости, которая слишком терпела от медленности всяких «разводов». И вот, по свидетельству еще Гермогена, «вселися в церковном пении великое неисправление…, голоса в два, и в три, и в четыре, а инде в пять и в шесть, и то нашего христианского закона чуже». Разумеется, от того страдал и самый Богослужебный текст: при искусстве для искусства и порченном искусстве пения, он делился не по смыслу содержания, не по внутренним требованиям препинания; ударение отдельных слов совершенно изменялось и теряло свое место, ибо звук ударял или протягивался совсем на другом слоге; явилось непомерное растяжение и повторение некоторых слогов или звуков, о котором сейчас скажем и которое прямо извращало весь язык церковный, так что певцам приходилось учиться тексту чтения особо, а певческому тексту под нотами совсем другому; и это выдавалось тем резче, что текст имел уже определенные, просмотренные, печатные и однообразные издания. Помянутое растяжение, в первобытном происхождении своем, имело смысл того же «развода» или «попевкп (по нынешнему модуляции, трели, рулады, скорее фиоритуры, красные цветки ad libitum)», когда, подобно теперешним западным солистам, можно было оставить тему, а подавно текст и, с одним слогом слова или даже чистым музыкальным звуком, совершать прогулку по области всевозможных украшений. Там, где прекращался текст, при последнем его слоге, и где начиналось украшение одного звука, в Болгарских рукописях, к нам перешедших, ставилось слово Болгарское (древле-Славянское) «хубаво» или «хубеве», сокращенно «ху», то есть – красиво, укрась, ударь на этом, отступи и блестящее разведи: слово это, как слово, известно было и Русскому древнему, народному языку; как термин певческий, оно утвердилось в нотных наших рукописях, но, сделавшись уже непонятным как слово, обратилось в «хебоуве, хпбоуви», какую-то хитрую и роковую «хебую» или «хабуву», как особое знамя нотное и знамя произвола, а между тем, в сих формах, слово совпадало уже со словами неблаговидными в народном говоре. По велительному знаку хабувы, начинали тянуть и разводить последний слог слова (текста) или даже, бросив его, один звук, впрочем все обзывая его определенным слогом, как нынче поют «а–а–а–э–э–э–о–о–о–ля–ля–ля–та–а–а», а в старину у нас «э–э–э–не–и–не–не–не–на», откуда явился еще новый способ и термин «Нейка, Найка, Нененайка». С сим вместе естественно узаконялось право, по требованию лишней – противу слога – ноты и по произволу протягаемого певческого звука, растягивать и удлинять самые слоги слова, целое слово, целый текст. Церковно-Славянский и Болгарский язык, по закону своему, читал, например, «съгрешихъмъ – пред тобою – не предаи нас до коньца» и т. п., произнося здесь и полугласные, а следовательно ставя и над ними известную ноту, притом соблюдая долготу некоторых гласных, стало быть ставя над двоегласными и ноту двойную, из двух музыкальных единиц: у нас же полугласные или не произносились, или переходили ъ в о, ь в е, или двугласные пропали, обратившись в простую гласную, а во всяком случае предстояло «огласить» вполне эти полугласные и соблюсти двойство других гласных, чтобы выдержать стоявшую над ними «лишнюю» ноту, – и вот явилось «согрешихомо – предо тобою – не предаи насо до конеца», или развод среди слогов – «я – а (протяжение а, лежавшего в я) – ко–о–о–о (протяжение долгого о, о-мега) на–ча–а–а–а–а (протяжение а двоегласного, из носового, и притом под ударением) тъ – ъ (ъ произнесенный) кы–и–и–и–и–и–и (последнее и из долгого ы (= яко начатки)» и т. п. Естественные условия языка обратились в условность ни с чем несообразного пения и обратно изуродовали у нас текст. На языке Русском книжном и сознательном научном это явление, со стороны текста, получило имя «раздельно-речия», растяжения речи по отдельным слогам и звукам, противоположно «истинно-речию» или «праворечию», или «на правую речь» и просто «на речь», то есть где бы каждый, музыкальный звук отвечал бы каждому слогу и звуку речи в тексте; на языке ходячем, в употребительном всюду и наследованном исстари термине певческом, называлось это пением «хомовым»; при окончательном обрусении и переделке, с насмешкою над уродством, начали колоть приверженцев прозвищем «хомонии» – как «симонии» или пением «Хамовым». В самом же деле, по происхождению, это пение «гаммовое» или «по гамме», то есть, без отношения к речи текста, одним «голосом», развод звуков по гамме церковного «гласа», в каком пелась известная речь, по гамме, господствующей в нем, или, как тоньше звали еще, «погласице»; совпадающее с обычаем Западной музыки, это явление и название – «гамма» – вовсе, знаем, не Западное, а Греческое, усвоенное и Болгарами, вообще Славянами Южными, и нам сначала очень хорошо известное, по приеме нотных рукописей, так что в «пометах», употребивших при «знамени» или «крюке» согласные «буквы», первою явился г, глаголь, то есть та же гамма, первая буква и особенность азбуки нотной, отличающая сию последнюю от азбуки и аза речи, слова.5 При первом начале наших рукописей нотных или знаменных, когда мы еще только переписывали принесенное и рабски ему следовали, нас не смущали лишние противу речи звуки и ноты, мы только списывали и приписывали певческий значок «ху-хубаво – хубеве» или γ, ι, γαμμα, гамма, не вводя этих указаний в само пение и не изменяя им текста, а потому старшие рукописи были «истинноречные», «на речь»: но, параллельно такой же точно истории самого языка и текста, при обрусении, вопрос должен был разрешиться, а указание музыкальное пришлось же по своему истолковать, осмыслить и выполнить. Так разрослись, вытеснили прежнее и дошли до всего безобразия, руководимого произволом, рукописи «хомовые» с пением «хомовым», именно с XV-го до половины XVII-го века. Известно, ничто так не вводит в заблуждение, как термин, у других сложившийся, наследованный, на веру принятый, по своему – до науки – осмысленный, подделываться по неволе принуждающий, в полузнании развитый у себя домашним искусством. Писатели и знатоки XVII века, не умея разъяснить источника и отдать себе отчет в законности его начала, видели перед собою только наличное уродство и в негодовании писали: «Бесчисленно злая опись в знаменных книгах, редко такой стих обрящется, который бы был не испорчен в речах, во всяком знаменном пении… Книги харатейные были писанные, и по них было пето тако же, яко же глаголем – «на речь», а не яко же ныне многое обретается: инде речи, неприличные последующему разуму, приложены, а во иных местах нужнейшая глаголания разуму отъяты, и всякие глаголы (речения) буквами лишними (растянутыми) переломаны… Где бо обрящутся, в Священном писании нашего природного языка, Словенского диалекта, сицевыя несогласные речи – сопасо (съпас), во моне (въ мъне), вонуче (вънуче; выходило «в опуче»), иземи (изьми; выходило «и земи» Евфросин)». В XV веке, самое, так сказать, богатство дома сведено было в скорлупу: на вершине искусства увидали просто невозможность петь – сознательно, добросовестно, отчетливо перед искусством. Кинулись снова исправлять «на речь»: предстояло восстановить текст, знамена сократить (без ущерба гласу и напеву), а это было уже не легко после двух веков обратного, и широкого, развития. Москва, как всегда, пошла при этом впереди и, как прежде, из нее повсюду разносились собранные разноречия и разгласия, так теперь исправленные единогласия и истинноречия. Всем и по всей России потребовалось отличное языковедение, музыкальное знание, опытное искусство: разумеется, очутились в пучине и пропасти – прямо с самой вершины. «По тех же временех (хомового пения)», говорит знаменитый современник, коего скоро встретим, «начаша, царствующего града Москвы, во всех градех и монастырех, и в селех, знаменного пения мало-искуснии мастеры, кийждо всяк от себе, исправляти на правую речь: и во единосогласие не приидоша. Ово же грубии и зело мало учении на сие великое (дело) дерзнуша: и, от того их дерзновения, везде, во всех градех и селех, учинилось велие разгласие, (так) что и во единой церкви не токмо трием или многим, но и двема пети стало невозможно». Зашедши в такое святилище, как Московский Успенский Собор, и в такой праздник, как Благовещение, встречали подобную сцену: «Один говорил: пой по новому (на речь). Другой отвечал: не поем по новому, но по старому, како научихомся, тако и поем, а по новому не поем и не умеем. И опять говорил первый: как ни будь пой, токмо не по старому, а по новому. И долго потом они спорили, но одолели новолюбцы (Корнилий, случай 1657 года)».

Столь бедственна оказалась участь нашего Церковного Песнопения, когда бы только торжествовать ему: частные или исключительные случаи, нами приведенные словами и выражениями современников, при всей их дробности, готовы были однако же подорвать основное достоинство творческого типа, подкопать и ниспровергнуть все величавое здание. Важна была не порча, исторически закравшаяся, а закравшееся в душу недоумение, объявший соблазн, мгновенно распространившийся трепет, эта «шатость», которая мутит и мечет толпы. А между тем, как всегда почти бывает, к беде домашней подоспела беда со стороны: с завоеванием Руси Белой и присоединением Малой, оттуда хлынул поток влияний неожиданных, событий небывалых, притязаний и вопросов неслыханных. То были колонизаторы Великой России, искренно убежденные в ее варварстве и невежестве, отважно несшие с собою свет и правду, готовые все переделать и переправить: ученые, писатели, певцы, типографы, служаки, школяры и учители, представительные духовные лица для занятия высших должностей, переводчики, секретари и т. д., со своими системами, школами, хорами, даже одеждами, выговором, и т. д. Мы так часто говорили уже о громадном значении этой колонизации, и в самом «Православном Обозрении», что для подробностей обращаем желающих к прежним статьям;6 здесь же вкратце, что касается пения и нот. Церковного Песнопения в нашем смысле, в последовательной и самобытной жизненной истории Русской, собственно не имела вовсе Западная Россия, ни в Северной (Белой), ни в Южной (Малой) половине: как самая жизнь Русская под Литвой и Польшей, так пение православное под католичеством, униатством и отчасти протестантством, держалось только связью с древностью отдаленной, а связь устным лишь преданием и привычкою; оторванное от России Великой, оно испытало действительный перерыв самостоятельной жизни; основное и лучшее появлялось здесь лишь случайно, как заем от нас соседей или наше влияние. Между тем, слой за слоем, волна за волной, вторгалось туда влияние музыки церковной Западной, именно музыки в узком смысле, с помощью «органа» и других орудий, от Латинства чрез Унию, от Унии чрез Православие во всю жизнь и в заведенные с XVI века особые Православные Школы. Школярность вводила науку, но не свою, выросшую из жизни, а занятую с чужи: для самого успеха обучению и для легкости, в противоположность нашим знаменам «безлинейным», введена система западная «линейная», с западными же нотами или начертаниями звуков. «Киевское знамя», к нам перешедшее и так по нашему обычаю названное, есть Западная Церковная линейная нота с именами «ут, ре, ми» и т. д. Если под нее попал какой-либо древний православный «глас», то лишь по памяти предания и привычке укоренившейся, не по сознанию и руководству памятников, а гораздо больше по воздействию пения «народного», принесенного Малорусским племенем, его народными Песнями и Стихами, его слепцами-певцами-музыкантами, кобзарями-бандуристами-рыльниками. Так называемое «Греческое пение», там же и в ту же пору появившееся, основалось по влиянию на Братские Школы приезжих владык, дидаскалов и ученых Греков, удовлетворявших возникшей жажде общения и необходимому стремлению, в отпор врагам, связаться теснее с патриархатом Константинопольским: то не было вовсе пение старо-Греческое, нам некогда через преемство Славян усвоенное, а более новое, с помянутым Малоазийским характером. С другой стороны, тем сильнее перевешивали там означенные Стихи, не Церковные, не Храмовые и Богослужебные, а допущенные наконец Католичеством и Унией в удовлетворение отверженных мирян: Стихи не наследованные от древности, не сложенные, как у нас, в среде народной по вызову духовного настроения, а сочиненные писателями, положенные на музыку и пение музыкантами; такие же точно Стихи общественные и домашние, пренебрегши храмовыми и церковными как – католическими, вводило усердно и Протестантство, столь сильное там в XVI–XXVII веке. Вместе с сим, Протестантство вносило с собою, в отпор музыке Церковной – Латинской, начала музыки Западной – светской или общественной, тогда только начавшей разыгрываться в Европе, искусственной – художественной – личной, не Народной, и не Церковной – Храмовой. Отсюда преимущественная гармонизация, отсюда партитура, деление на «partes», на слаженные голоса: с тех пор это постоянные отличия пения Западнорусского. Не худо это само по себе, в сфере «общего» искусства: а худо то, что это дело, при тексте Священном, Храмовом, Церковно-славянском, Русском, совершалось по основаниям музыки совсем иной, не по тем, кои лежали в нашем исконном типическом пении Церковном и Народном. Самые начертания на тамошних линейках, если несколько отличны от тогдашних современных Католических,7 то это не столько дело тамошних Русских, а тем более не дело наше, ибо мы после руководились здесь только выбором и улучшениями, подавно не произведение древности местной, а новое производство тогдашних Западно-русских Протестантов, в области сочиненных – книжных духовных Стихов. Не на что было православным опереться в противодействии потоку: напрасно Братские Школы, водимые православным чувством, «проклинали» пение «искусное многоголосное (партесное и новую гармонизацию)»: они сами постепенно, и скоро, его приняли. Киев школами соревновал здесь Луцку, Луцк Вильне, Вильна Несвижу, Слуцку, Гданьску, и т. д. Не церковные и не народные, Стихи из общества и дома-семейства вынуты, сосредоточены больше всего в школе: школа, школа православная, стала представителем и поборником православных и всяких духовных начал за народ, за семью, за общество остальное. Школы, школяры и школьники подхватили достояние Стихов, сочиняли, пели, составляли хоры, разносили по всему лицу Руси Западной: это знаменитые Псальмы, Канты, Кантычки, многие тысячи тетрадок и книжек. Чудная смесь речи священной, храмовой, народной, придуманной книжной; языков Церковно-славянского, Русского, Белорусского письменного, Малорусского народного, Польского, Латинского, немного Греческого; Бог, Христос, Святые рядом с Аполлоном, Музой, Грациями; педантизм с вульгарностью; интеллигенция для мирян, профанация священного; линейки, ноты разных начертаний, «партес», осколки уцелевших церковных мелодий, отрывки народных напевов, отзыв мазурки, краковяка, мятелицы, козачка, вставки целиком из всевозможных композиторов; Stabal Mater – Стала Матка – Мать стояла – одного напева с вымышленным прощанием, не Матери с Сыном, а козака с девчиной – «Ихав козак за Дунай». Здесь-то исходное начало и всем последующим, так называемым «духовным концертам». Чрез Братские хоры и духовенство печать тех же школ на пении храмов; самые старшие нотные печатные книги Львова и Киева проникнуты более или менее тем же господствующим характером; поющие практики, хотя бы с клиросов, были уже полными его адептами во всех приемах и привычках. – Рано или поздно, все это с колонизацией должно было явиться и водвориться к нам: как всегда, ускорило влиятельное лицо, воздвигся Никон. Он застал минуту самого резкого, помянутого, нестроения в пении церковном: по естественному православному чувству, видел, слышал, чувствовал наличное безобразие; по воспитанию своему и степени образования, всего менее мог распознать источник зла, отличить случайное от законов и основ, указать путь самой сущности к выходу из форм непривлекательных. Помимо личного характера, которому никто не судья, зная природные таланты, высокий ум, искреннюю ревность, подручную начитанность патриарха, не скажет же, надеемся, никто, что в равной мере доступны были ему сведения науки, даже современной ему, или высок был очень уровень его образованности сравнительно с окружавшим. Такие лица всегда и везде, при встрече путаницы, бросаются скорее к ближайшему выходу, увлекаются скоростью решения, поддаются прелести готового, и беда, если еще оно носит вид или титул науки, искусства, школы, столь внушительный, столь мало знакомый: несокрушимая энергия личной силы пособляет довершить крутой переворот. Так поступил он в вопросах исправления текста, так в типографии, совершившей при нем поворот, так в пении и нотах: те же, как там и в других случаях, колонизаторы, выходцы, пришельцы с Руси Западной явились ему точными исполнителями. С 1651 года, в 52-м, 56-м, 57-м и далее, партия за партией, прибывают к Москве Западно-Русские, всего больше Киевские певчие, «вспеваки» и «спеваки»; посылают и туда учиться и оттуда, и в Москве нас учат; прибыл и славный Коленда, и при Полоцком, для его стихотворной Псалтыри, подбор своих дельцов, и, наконец, позднее, сам знаменитый, слава века, Дилецкий, Киевлянин-Виленец, выученик «искусных художников», в том числе «церкви Римския» и «творца» в контрапункте Замаревича, сам учитель и творец всяких «мусикий». Принесены, водворились тетрадки, книжки, линейные ноты из Киева, Могилева, Витебска, Вильны; в Новгороде, Иверском Монастыре, Московских Соборах, Патриаршей церкви, в хоре придворном, в Новом Ерусалиме послышалось и процвело пение «сладкогласное», «одушевленное», «избранное», «предивное», «многоусугубляемое», «по партесу», «во вся строки (partes, откуда в след за тем ноты и рукописи «строчные», где «строка» отвечала отдельному голосу)», под управлением «регентов», в исполнении отборных, и самых разнородных художников, ибо под покровом Никона «пребываху иноземцы, Греки и Поляки, Черкасы (Малоруссы) и Белорусцы, и новокрещенные Немцы и Жиды, в монашеском чипу и в белецком (Шушерин)». Тщетно, последуя Гермогену, не терпевшему этого «Латинского пения», патриарх Иосиф, услыхавши подобное, нарочито запрещал употреблять его своему преемнику; видимо колебался, хотя и допускал, благодушный царь Алексий: время брало свое, и Никон, к чести его и в заслугу, угадал сим поворотную минуту, когда легко было привить к нам Западное искусство, дабы из борьбы выработалось что-нибудь высшее впоследствии; с этой стороны он был передовым человеком эпохи, хотя и не сознавал того. А между тем во всяком случае это прибавило новые стихии смятения в тогдашний водоворот соблазнов. – Кроме сего для Никона же принесены первые нотнолинейные книги с позднейшим «распевом Греческим», которому вообще и постоянно покровительствовал патриарх, для которого собрал столько данных из путешествия Суханова и который утвердили у нас пережившие патриарха приезжие враги его, всего более в ту нору усилившиеся. – Вопросы усложнились крайне, положение стало невыносимо: толчок к выходу, сами еще впрочем не зная – куда, дали собственно те же пришельцы. Переводя в нынешнем смысле или нашими словами, они гласили громко: Что в вашем знаменитом и знаменном пении? Посмотрите, дошло до какого безобразия! Бросьте невежество свое, поклонитесь нашему искусству! – А в след за их словами и делом, вознегодовав еще раньше того на исправления и новизны другие, тревожась толками об исправлении «на речь», смущенная теперь сладкогласием партеса и даже Греческим распевом, который поддерживали приезжие строгие обличители, целая масса недовольных, столь однако дорогих для Церкви, отступала резче и резче «в раскол». – Минута настала критическая; медлить больше нельзя было: созданный ею и всем веком, явился спасителем и руководителем к пристани передовой человек эпохи, к которому доселе шли мы постепенно в своем очерке. Это был Александр Мезенец, житель Москвы, скромный инок, музыкант в душе, высокий ученый своего дела, знаток всего нашего пения вообще и практик-певец, поборник Православного пения Церковного, восстановитель, преобразователь Храмового-Богослужебного, примиритель основ досточтимой древности с правами новой жизни. Когда не принесла практического успеха окружная увещательная грамота царя, и первая комиссия, им назначенная, из 14-тп «дидаскалов (музыкальных ученых), отлично знавших церковное пение», была прервана в действиях своих последовавшими войнами, тревожными вопросами политическими и моровою язвою, а существеннее, кажется, разногласием разнородных членов, тянувших в разные стороны; когда самый собор 1666–7 года заповедал «гласовное пение (пение гласов) пети на речь», указав настоятельную необходимость поспешного исправления: колебавшийся дотоле Алексий, убежденный по-видимому всего больше и развязанный на свободу падением своего прежнего строптивого любимца, стоявшего за «партес», решился составить, по совету с Иоасафом, «собрание» или вторую комиссию совершенно новую, особого состава. Во главе ее стал известный, просвещенный человек времени, соединявший и любовь к древности, и новые начинания в подвластном ему Крутицком Братстве, начальник и Типографии Московской, и противоборец Никона, сам державший у себя большой Крутицкий певческий хор, Митрополит Сарский и Подонский Павел: он собрал вокруг себя только шесть человек, но «мастеров, добре ведущих знаменное пение». Много было в связи с этим предприятием и других Москвичей, образованных и в родной старине, и в науке смысла более широкого, – довольно напомнить тогдашних деятелей одной уже Московской Типографии:8 но душою всего явился Александр Мезенец, по справедливости заслонивший прочих своим именем и делом. Невежественными выходками и тупой самоуверенностью представителей «партеса», опиравшихся единственно на гармонию и ноту в линейках, а между тем порочивших священнейшее дело наших священных песнопений, он был затронут до глубины души: как археолог, ученый музыкант и практик, он знал очень хорошо, что не только линейки и начертания в них; но и сама гармония с партесом есть собственно одна только внешность относительно внутренней музыкальной сущности и законов ее; что новая форма, при известных условиях, легко осуществима в нашей собственной области, но и прежняя, выработанная опытом, концепция нашего целого и, так сказать, нажитое творческое тело для выражения православного духа в звуках, не только не ниже принесенных обновлений, но даже целесообразнее в применении ко внутренней жизни; наконец, что семь наших веков в истории этого дела, да десять или больше старших, Славянских и Греческих, с которыми мы связаны непрерывным преемством и наследством, представляют собою мир далеко глубже, шире, выше и полнее, чем скороспелая пересадка чужих стихий и приемов, мелкая отрывочность собственных начал самобытных; да измышление нескольких сочинителей-композиторов, собранных в пеструю хрестоматию какими-нибудь двумя веками, – то, что принесла с собою к нам Русь Западная. Вот достопамятные, горькие и полные достоинства, слова его: «И ныне нецыи, возникшие от новейших песно-снискателей, круподушествующе и блазнящеся о сем (деле песнопений), кроме учения, наше старо-российское знамя, дерзающи, порицают и укоряют, наипаче же рещи, весьма охуждают; глаголюще: яко неудобо-лепно, ниже вместно сему нашему знамени, и сокровенным лицам в пении, изящным быти противо нотного знамени». Мезенец, писал книжным языком эпохи, со множеством условных терминов своей науки, и вдобавок о деле, знакомом близко и в наше время для немногих: речь его исследований весьма сходится, например, с современным ему, столь же техническим, сочинением урядника о сокольничьем пути (si licet parva componere magnis, помимо содержания). Потому не лишне перевести с объяснениями: «И нынче некоторые, появившийся из числа новейших «сочинителей» в области пения (ирония: не только композиторов самобытных, но собственно «собирателей» чужого, не ведающих творчества исторического, церковного и народного), пускаются в мелочи (мелкою душой своей) и, соблазнясь, заблуждаются в сем деле, стоя вне науки. Они дерзко порицают и укоряют, даже, можно сказать, совершенно охуждают нашу старо-русскую «знаменную» систему искусства, говоря, будто наши знаменные начертания и скрытые в них (лежащие под ними) внутренние образы пения (составляющие сущность его) не годятся, не лепы, не совместны, со стороны изящества, если приложить их к новой линейной системе и «нотам» ее, или сравнить с сими, последними (сравнительно с ними, наша область будто бы уступает, в деле изящного искусства, до того, что является негодною, нелепою, неуместною)». – Итак, задачею Мезенца было: отстоять все достоинство нашего основного Церковного, и особенно Храмового, пения; дать ему такой вид, который бы отвечал сему достоинству, а для того очистить вкравшиеся недостатки, заблуждения, смешанности, и преобразовать в новом порядке; указать и определить возможность пользоваться впредь, до бесконечного развития, употребляя основные начала в преобразованном виде, согласно всем текущим и новым потребностям жизни; а все это, разумеется, как научно и убедительно для знания, так и практически, легко и удобно для приложения. Задача громадная, по-видимому превышавшая всякую меру личных сил. Пред собою, от прошлого, имел он только груду материала, в тысяче памятников, отчасти пострадавших, да окружающее употребление – пошатнувшееся или искаженное, а теорию весьма слабую, руководства немногочисленные и краткие, считая в том числе и отличное, но не многостороннее и специальное в своих частностях, руководство (или грамматику) Шайдурова, с которым мы скоро еще познакомимся. С Мезенцем же, в нашем деле, мы приветствуем первый период сознательный, первую ясную теорию и науку в истинном смысле.

Гением созданное и во многих списках сохранившееся, Мезенцово «Извещение – требующим учитися пения» или, в общеупотребительном с тех пор названий, «Грамматика крюкового пения», удовлетворяет самым строгим требованиям науки и практики: соединяя ту и другую в законах, правилах и образцах; произведение это представляет собою единственное зеркало и полнейшее разъяснение для всей сущности нашего знаменного пения, за все предшествовавшие века, а потому оно послужило и должно служить в сем деле руководством для всех и каждого. Оно состоит из 3-х Отделений, 1-е и 3-е в 3-х частях каждое, а 2-е из 31-й статьи. Извлекая самую краткую сущность из этой полноты и подробности, в 1-м отделении мы находим собственно определение степеней звука в нашем знаменном пении. То, что достигалось на Западе и достигается теперь линейками, в принятом числе их с добавками и ключами, вовсе не составляло для нас новости и давно было нам известно, исстари практиковалось по рукописям, особенно в школе Новгородской, и там же, в XVI веке, получило определенную систему, трудом «мастера (маэстро)», ученого предстоятеля церковной песнопевческой школы, Ивана Акимовича Шайдурова: он стяжал за то истинное уважение и благоговейную память у многочисленных учеников своих, да и всех наших предков, его поклонников. При черных знаменах; означавших собою все совокупные законы пения по гласам, издревле существовавшие особо красные, кинварные «пометы», то есть прибавлявшиеся или вставлявшиеся знаки «степенные», дабы в частности указать «гласотечение» или «гласоступание» по «степеням», растолковал и определил Шайдуров с возможною точностью: с тех пор для школ и певцов сделались сознательны семь основных звуков, выраженных Славяно-Русскими буквами, по образцу музыкальной гаммы (γ) Греческой,9 в известной последовательности, начиная и завершая глаголем, так что Шайдуровские г, н, с, м, п, в и опять г равняются употребительным ныне «ут, ре, ми, фа, соль, ла» и опять «фа» в господствующей Церковной гамме, притом с разными видами и сочетаниями, по которым, например, если нижний г = С–фа–ут, то н = D–соль–ре, с = Е–ла–ми (при том же ключе) и т. д. Отсюда, с известными дополнениями сих основных помет, возросшими после Шайдурова собственно до 10-ти (для означения нижайших «ут, ре» и «ми»), если бы эти «пометы» вынуть и заменить нынешним способом письма, то это были бы те же линейки с ключом: другими словами, знамена или крюки, как скоро они «с пометами», оказываются собственно в линейках, в ступенях лествицы (скалы), со звуками или нотами по ступеням. Поелику же, таким образом, кроме знамен, учились в школе пометам, или, что то же, гамме в линейках (по нынешнему воззрению), а нынче дошло у старообрядцев до того, что они собственно и поют не «крюки» уже в их цельном составе, а исключительно «пометы», и только ими понимают, ими выражают указание крюка: то в средине сих пределов, давних и нынешних, с XV до половины XVII века, как говорили мы выше, высвободилась на простор и даже произвол более или менее отвлеченная гамма (гамма музыкальная ради самой музыки); другими словами, – развилось гаммовое «гласотечение» звуков по их ступеням, в пределах конечно церковного «гласа» и «осмогласия», но вместе по беспредельной области звуковых сочетаний, без отношения уже к тексту, как содержанию, напротив подводя в подчиненность самое слово текста или отнимая у него, так сказать, для гаммовой прогулки, частичку в роде эне–на–а и т. п. Это и есть пение хамовое или хомовое с его «раздельноречием». Уступая привычке певцов к пометам и ради необходимости, чтобы неопытные продолжали отличать по ним верхние звуки от подобных же низших, Мезенец привел только в стройный порядок пополнения, накопившиеся с течением времени к Шайдуровской степенной и буквенной гамме, для выражения всех тонкостей сей системы: но, кроме того, изобрел способ гораздо простейший, с избытком заменявший пометы или же их еще больше регулировавший. Это так названный Мезенцом признак: уже не кинварная буква, а условный черный знак; красивый, небольшой и короткий, прибавлявшийся к черному же знамени и с ним сливавшийся в одно начертание. А между тем он выражал то же самое, что помета, и лучше, ибо давал прямо и легко заметить различие, употреблялось ли одно и то же начертание знаменное, например, для «ут», или для «ре»: за то не пестрил кинварью и лишними буквами, напротив оставлял без перемены, с добавкой лишь тонкой черты, основное подлинное черное знамя и фигуру его, возвращая наши книги в сем виде к древнейшим пергаминным рукописям песнопения. Но, чтобы применить сим способом «признак» и оставить черное знамя неприкосновенным, даже восстановить сие последнее до фигуры древнейшей, – следовало, если не отступить от системы Шайдурова в обозначении музыкальной гаммы, то развить сию систему на основаниях дальнейших, более широких; и сообщить тем же началам новую постановку, правильнейшее движение. Для сего Мезенец, сообразно сущности, разделил церковную лестницу (скалу) на 12 звуков, (как бы по нынешнему на 7-ми линейках), а этот звукоряд подразделил на отрезки более короткие, именно на 3 четвертные группы (по 4 звука в каждой, в расстоянии интервала кварты). Тогда особый «признак» понадобился только для 2-й и для 3-й группы (от D–соль–ре, по местам 2, 5, 8 и 11, от Е–ла–ми, по 3, 6, 9 и 12): только здесь и явились знамена с признаком, «призначные». Знамена же 1-й группы (от С–фа–ут, 1, 4, 7 и 10), как «отъятые (сверх 2-й и 3-й)», остались естественно древние без всякой прибавки, «безпризначные», или «непреложные (только для означения кварт от «ут»)», во всяком случае распадавшиеся лишь на знамя «едино-гласо-степенное (по нашему в одну линейную ноту)», «двугласное (в две отдельных ноты линейных)» и т. д. Вытекавшее из музыкальной сущности, основанное на древнейших началах, но в применении своем это исключительное изобретение Мезенца, неизвестное другим его предшественникам, дает ему высокое право на славу находчивого открытия.10 Разумеется, после этого у Мезенца и его школы мы с тех пор встречаем отчетливое понятие о последовательном соответствии терции, квинты и октавы, об этом «совершенном трезвучии (reiner Dreiklang, accord parfait)»: со стороны своей последовательности оно приобрело у Мезенца термин «гласовного отдания (отдает, отвечает звуком)», а со стороны сродства и равнокачественности, по нынешнему аликвотности и гармонического сопряжения, – техническое выразительное имя «триестество-гласия (согласия тройного, основанного на естестве)». Это уже прямо – основа и начало «гармонизации», соглашения, воспроизводимого искусством в разнообразных сочетаниях, то, чем именно гармонизуется удобно всякий напев Русский, народный ли, церковный ли (в особенности контрапунктом «без благозвучной кварты»). А вместе с сим открыт путь партитуре и какому угодно правильному «партесу», без искажения напева и с соблюдением самобытных Русских особенностей. Вот почему, у самого Мезенца и в основанной им школе, наша «знаменная» область остается «безлинейною» и удерживает это название: но уже понимается и ясно сознается «как линейная», или лучше, «степенная»; а потому, в соответствие системы, принесенной с Запада, тотчас же являются у нас рукописи, где строка «в пяти линейках» сопровождается подписанною, древнею нашею, строкою «безлинейною», с приемами, которые утвердил Мезенец. Первая объясняется второю: не потому, чтоб была загадочна, а для того, чтобы показать их точное соответствие и тождество основных начал. Это рукописи и ноты – так называемые – «двойные» или «безлинейно-линейные», «знаменно-нотные («нотою», в отличие от «знамени» и «крюка» с пометами, постоянно с тех пор называется знак в видимых линейках)». Вот, почему, во-вторых, с той же самой поры правильным уже порядком появляются рукописи, в техническом строгом смысле «строчные (которые следует отличать от прежних «путевых», где несколько «путей» означало несколько «способов» изложения основной мелодии или даже разные «распевы» главного «напева»): это, над текстом, в полном виде своем большею частью четыре «строки» безлинейного знамени, то черные, то красные по цвету, в отличие одна от другой; основная мелодия, знаменного распева, помещалась обыкновенно в срединной строке и ей то усвоено, частнее примененное, имя «путь (то есть основной путь, которого держалось пение, разветвленное рядом по сторонам или частям, partes)»; «низ» и «верх» означал другие партии или голоса; сопровождающий аккорд в гармонизации состоял из помянутого «совершенного трезвучия», с разными его видоизменениями. Теперь уже доказано наукою, что это «строчное» пение было совершенно «партесное» в нашем смысле; оно точь-в-точь передается нынешними нотами в линейках на четыре голоса рядом: так – хотя без нынешних нот и линеек – понималось оно тогдашними знатоками, и так практиковалось, особенно дворцовыми и патриаршими певчими, во второй половине XVII века, в «строчных» обеднях, вообще при пении «строками», «в строки». Никон, увлекавшийся этим делом, хотя и «не в этом виде», а по принесенным с чужи тетрадкам и книгам, простирал свое рвение до того, что приказывал «набирать певчих во вся строки, хотя бы и с лишком»: в 6 и в 8 употреблялись не редко ноты и хоры Западной Руси, с «первыми» и «вторыми» голосами, а широкая Великорусская натура, как водится, распахнулась здесь еще шире, через край. С другой стороны, это не есть однако общеупотребительный способ тогдашнего пения, ни господствующий вид нотной системы с тех пор: напротив, эти «отдельные» рукописи суть собственно «студии», опыты и упражнения школы Мезенцовой, первоначально с участием и руководством самого учителя, но, повторяем, для того только, чтоб указать и доказать соответствие наше общему музыкальному миру, достоинство наше самобытное и легкость применения всех нововведений, если бы кто взялся за них не повреждая основ. Души своей сам Мезенец не положил сюда и остался верен древнейшему типу, во всем, его объеме и виде, с теми совершенствованиями, которые внес сюда. Дело «видимых» линеек (когда степени звуков и без того обозначались), как дело мелкое и почти детское сравнительно с нашей зрелостью, он разъяснил указаниями, но предоставил другим, ближайшим потомкам, если угодно – дорабатывать; дело гармонизации в партитуре, совпадавшее при нем с привнесенными линейными нотами, он признал как возможное и положил правильные к сему основания, давши самые опыты и образцы, но в то же время не считал своим делом специальным, а только настойчиво заявил, что для успеха к тому, для перевода всех внутренних «образов» или «лиц», составляющих сущность нашего осмогласия и скрытых в начертании «знаменном», для перевода их, так сказать, на новый «многоглаголивый» язык, для этого нужна наука и наука. Сам он конечно успел бы начатки сего возрастить в полноту и провести в жизнь если бы пожил еще лет двести; пока же оставил по себе только строгий посмертный завет: «Старо-Словено-Российское, в тайно-сокровенно-личном знамени (где «лица» или «образы» скрыты внутри начертания и образ внутренний узнается по внешним чертам его на письме), пение преводити в партесное или (в) нотное пение (по линейкам с делением голосов), и исправити добре (в сем виде хорошенько обработать), – вем по истине, без науки превести и исправити – никакоже возможно». Слова, сохранившие всю силу свою доселе, задача, по убеждению первейших знатоков нашего дня, еще не исполнимая.

Вот сущность первого Отделения Мезенцевой Грамматики, самый предмет, а равно последствия, отсюда выигранные для искусства. Но было еще последствие практическое, совершенно внешнее, и однако громадной важности. Как ни удачно выполнялось тогда в Московской Типографии печатание тиска «двойного», черною краской и кинварью, с искусною «приводкой» того и другого, красные (а при красных строках черные) «пометы» были гораздо затруднительнее и почти непреодолимы для набора (оставалось бы разве отливать сотни монограмм): заменивши их «черными» же «признаками», краткими, немногочисленными, «подставными» к основному знамени, Мезенец удивительно облегчил и сделал вполне возможным столь настоятельное, по исправлении дела неизбежное, однообразное печатание наших знаменных книг для пения. И точно, печатание было подготовлено, разумеется по указанию Мезенца и тогдашними отличными мастерами типографскими; сделаны матрицы и пунсоны в большом количестве, отлиты знаки наборные «для знаменной певчей азбуки», на две формы тиска; хранилось все это и ожидало еще жизни до самого 1681 года, да и далее:11 обстоятельства, о которых скажем ниже, помешали, и временный перерыв обратился в совершенный застой. Это уже не вина Мезенца, и мы переходим ко второму Отделению его труда.

Но прежде заметим кстати о последней Части третьего Отделения, примыкающей сюда ближе по своему предмету. Определивши «место» или «степени» звуков знаменной системы, равно и самое качество или сущность знаменованной церковной музыки, Мезенец закончил здесь исследованием «меры», «протяжения» или «количества» звуков по «времени» в том или другом знамени (по нашему, как относятся две черные ноты к белой, две белых к целой и т. п.). Он называет это «дробью» и «тонкостью меры» в «гласоступании», определенном у него прежде. Но он не дошел до точности и даже не поставил ясно вопроса о «числе» и связанной с ним «силе (почти то же, что ударении)»: о том, чем в сущности условливается «ритм (в древнем смысле)», симметричный или несимметричный (правильнее свободный), а по нынешнему (не совсем точно) – о делении на такты, отвечающие стопе стиха, и на колена, в соответствие осмысленной фразе речи или целому стиху. Только лишь через полтораста лет слишком, коснулся этого почтенный Л. Ф. Львов; и то отчасти, в применении к особенностям нашего подлинного Русского пения: тем не менее, и до сих пор, вопрос сей остается пока еще совершенно открытым. Прибавим, что лучшие знатоки наших дней исходили здесь обыкновенно из пения «храмового», наиболее им знакомого; видели здесь на лицо, разумеется, несимметричность или аметричность (хотя собственно мера, метр, опять совсем не то, что число); другим словом разнотактность; заключали отсюда ко свойствам «всего» нашего пения, в том числе «народного»; наконец, усматривая в сем последнем примеры того же самого (в сущности испорченные или позднейшие), а между тем известную свободу, столь похожую на отсутствие правил, обратно восходили к пению храмовому и решили, что в нем-то и есть тип сей свободы, не поддающейся правилам симметричного ритма и составляющей будто бы исконную нашу Русскую особенность. Главная беда в том, что творческую свободу и произвол порчи или условность искажения смешали здесь именно с отсутствием правил и законов: понятно, что Мезенец, в его время, стоя прямо на сей точке наличного пения храмового, считавшегося кодексом всяких законов, не видал никакого повода рассуждать о тех законах, которые явственно не отдавались в его слухе. Если в сем погрешал и наш князь Одоевский, то Мезенец подавно не мог даже предположить здесь греха и подумать об освобождении. Лишь в самое последнее время, Народное песнотворчество обещает здесь снова оказать услугу для оценки пения Храмового: чем лучше и древнее народные образцы, тем правильнее в смысле, о котором говорим мы, и тем очевиднее законы их ритма в сочетании с первобытною творческою свободою. С ними только можем мы подняться до эпохи, когда те же определенные законы, вместе с народными основами музыки, поступили в ведение и развитие области Церковной, а наконец и окрепшей Храмовой. В сей последней мы непременно отличим те же основы правильного ритма и определенного, в известном объеме, такта: но только тогда, когда разделим, что перешло к Христианству, вместе с Заветом Ветхим от народов других, и что создано здесь песнопением Греков, на языке их; когда исследуем, что сложено у сих последних стихосложением народным, что искусственным, и что прозою; что у Славян переведено отсюда со стихов, или с прозы дальнейшею прозою, и насколько Русские ступили еще вперед по условиям языка своего или общего развития. Довольно, напомнить, что стих Еврейский пелся Греками уже как проза; стих Греческий являлся опять прозою у Славян; а при переводе с языка на язык, изменялось течение даже самой прозы: история Богослужебных книг Русских прибавила еще звено в сем изменении текста. Размеру же речи вынужден был отвечать и сообразоваться распев: судите, сколько ступеней должен был пройти ритм. Однако всмотритесь в историю этой области, различая ступени: и, чем ближе образцы к народному складу или размеру стиха, тем определеннее будут отличия музыкального ритма; отличия сии будут теряться лишь там, где господствует проза и речь чисто-книжная, искусственная. Но и тут потеряются не совсем, только для первого взгляда и слуха: отделите растяжения или сокращения, где мир звуков подлаживался к прозе и книжности или новым условиям при переводе, – и вам останутся еще, как жемчужные зерна, отрезки, группы, пожалуй, назовем, музыкальные фразы типические, отвечающие складу основному, то есть народному, и его определенным законам ритма. Будем лишь помнить, что отрезки эти в области храмовой не имеют непрерывной последовательности; они прерываются в своем течении – и отнюдь не свободою творческой, – напротив условностью употребления, необходимостью звука следовать за речью и смыслом, а с тем вместе беспрестанно менять ритм; то подлаживая его, то покидая один для вынужденного другого. Наоборот, такой необходимости, присущей всякому историческому искусству, в том числе и храмовому, вовсе не имеет первобытное песнотворчество народное, в лучших и древнейших образцах своих: здесь изначала и извека стих неразрывен с содержанием и словом, со стихом размер и склад, со всем этим распев и напев, с ними звук сопровождающего орудия; ритм восстает здесь перед вами во всей точности и определенности, во всей симметрии. Стало быть, с этой стороны регулирующим указателем выступает уже пение народное. А так как, мы решили прежде, влияние его было неотразимо у нас на всю церковную и храмовую область, при том наш склад народный, как все первобытное, основанное на естестве и творчестве природном, сближается с таковым же народным складом у Греков, у Евреев и у какого угодно народа выше или шире: то вот прямой путь, чтобы искать и открывать следы сего склада в течение всей истории, которую представляет нам последовательное пение храмовое. Они-то и связуют собою, как звенья и переходы, постепенность музыки храмовой: связь в их руках и от них зависит. В той или другой эпохе, форме и книге храмовой выдаются они отрезками, подчиняясь новому условному употреблению, то как будто теряясь в сем последнем, то ощутительно выступая, то приобретая иную постановку и дальнейшее развитие: уже не в смысле первобытного творчества, а условного храмового искусства. Следовательно, среди области храмовой, отрезки подобного склада, ритмического и определеннейшего, в ряду других сочетаний, если ни враждебных с ними, то по крайности развившихся совсем иначе, предстанут, мы сказали, зерном или – так сказать – монограммою: церковные «гласы» с их столпами суть именно известная крупная монограмма в сем роде; та или другая фраза, «отличающая» глас (припомним хоть заключение гласа 2-го в отличие от 1-го на «воззвах»), фраза, обособляющая мелодию и склад, есть опять та же монограмма. Монограмме же звукового сочетания прямо отвечала монограмма в начертании: знаменная система собственно вся есть совокупность известного ряда монограмм, из коих каждая отвечает той или другой, более краткой или длинной, музыкальной фразе, а эта каждая фраза в отдельности есть своя единица «определённого ритма». Единиц таких много, видов ритма не один: кажущаяся свобода здесь – есть частая смена одного ритма другим; действительная необходимость – заставляет следовать законам условного употребления, исторически развившегося в храме. Посему конечно нельзя уже найти здесь ритма единственного или господствующего повсюду; в разнице частных тактов ускользает от слуха единство и не приглашает искателя к законам; исследователь принужден на первых порах «перечислять» разные виды, и только разве группировать однородные фразы, растолковывая их условное употребление: одним словом, стало быть, и в мире звуков, и в области их начертаний, например в древних наших знаменах, трактовать каждую фразу и каждое знамя, а тем больше сложное, как монограмму. Монограмма и есть знак условного, частного употребления, в каждом случае порознь: лишь бы только уяснить ее значение, указать, как она употребляется и как на самом деле следует ее пропеть. Так оставалось поступить и добросовестному Мезенцу: это и сделал он во Втором Отделении своего труда и в первых двух частях Отделения Третьего. – Сперва (во 2-м отделении) перечислил он все почти единичные знаки знаменной системы (по нашему ноты), показавши способ пения каждого, при той или другой помете, в том или другом гласе, даже и в одном, но смотря по сочетаниям и отношениям, а также в той или другой певческой книге (ибо известно, иное осмогласие в стихирах, иное в ирмосах и т. д.). Наконец (в 3-м отделении) перебрал все сочетания, составляющие более крупную отдельную фразу (от двух до пяти нот): то, что называлось «лицами», а у Мезенца внутренними «образами», составляющими сущность пения и отличие всякого гласа по всем его употреблениям, «отличие гласовное». Это, так сказать, хрестоматия мелодических отрезков. Поелику же и монограммы для сего были вычурнее, сложнее, потому Мезенец, выбравши, с одной стороны перерисовал их, как есть, с другой рядом (на лицо и на взгляд) прибавил для каждой «развод»: уже не в прежнем смысле, не как вариацию, попевку или хитрую «фиту», допускавшую произвол варьировать по велению «хабувы», но именно с точным указанием, как «развести» монограмму – «фиту» или «лицо» – в действительном пении, каким способом следует пропеть их правильно и верно. Монограмма распадалась, здесь на «дробь», – дробные знаки, которые отвечали Мезенцовой системе и по которым легко было петь со всею отчетливостью. Правда, в Грамматике он это применил, как пример, только к Ирмологу: но то же самое обещает здесь совершить для прочих певческих книг, и, разумеется, совершил в них; ибо, увидим ниже, мы получили из под руки его самые книги, главнейшие по употреблению, с такою же точно обработкой, с припиской им сделанных точных «разводов» при каждом начертании, более или менее хитром в своей условности. Этим навсегда пресечен путь бесконечным вариациям и произволу их: те начертания, куда укрывались они под покров и откуда вырывались на безграничный простор, произнесены теперь определенною музыкальною речью, отселе неизменною и обязательною для всякого сведущего певца. Творение Мезенца, о котором говорим мы, есть творение за все века и на все века нашего Церковно-Храмового Песнопения.

Конечно, всего этого нельзя было исполнить при свете одной теоретической науки или с помощью одного прикладного знания, практического опыта, хотя бы столь обширного, каким отличался Мезенец: ему нужна была история, и он не только приник к ее действительности со всем жаром испытателя, не только прочел ее готовую на данных страницах, по сам ее вызвал к жизни на белый свет Русский, сам оповестил ее историческим словом. Историческое знамя певческой науки явилось впервые только у Мезенца, водружено его первыми руками. Не довольствуясь рукописями ходячими, он отыскал, собрал, привел в порядок, изучил и исчерпал рукописи всего предшествовавшего времени, восходя до харатейных, до знаменных списков XIII, XII века и, вероятно, еще далее: уцелевшие до нас, и конечно трудом его всего ближе сбереженные для Москвы, певческие рукописи старших веков свидетельствуют доселе, что из них-то и занимал он свои основные данные, свои подлинные образцы. «Сие таинственное (говорит он в одном случае), сиречь скрытое и сократительное знамя (условная монограмма сокращенного знака для выражения существенных «образов») учинено, и снискано (изобретено), и сими имены прозвано – прежними Словено-Российскими песнорачители и знаменотворцы, до настоящего сего времени за четыреста лет и выше. Понеже во многих харатейных ирмологиих, и прочего церковного пения с сим знаменем книгах, обретохом летописная подписания: кто которую знаменного пения книгу писал и яже в ней писанная люботрудствовал (совершил музыкальные труды, преданные письму), и в коем граде, или монастыре, и в которое время, и при каковом любо случаи». Дело, совершенное Мезенцом на таких основаниях, очевидно не есть личное изобретение или талантливый вымысел, напротив жизненный плод всей предыдущей истории: историческое воспроизведение подлиннейших образцов храмового и церковного песнопения Русского, из веков минувших до последней текущей минуты сознательного искусства, с отчетливой летописью сего последовательного хода в наглядном ряду уцелевших памятников.

Наконец, с помощью тех же рукописей за все прошлые века, Комиссия, сосредоточенная вокруг Мезенца, получила возможность завершить последнее великое дело, предназначенное ей царем и постановлением соборным: перевести Богослужебный текст и пение его «на правую истинную речь» или просто «на речь (термин сей уже объяснен нами прежде)». Для этого, исключивши из своих занятий всю область «хомовую», как переходную или искаженную, она восстановила текст подлинный и древнейший, по харатейным-пергаминным рукописям, в том виде, как мы приняли от Южных Славян: но прочла сей текст точно так, как произносил Русский язык и говорила современная речь XVII века. Следовательно, в помянутых нами примерах, оказалось теперь: «согрешим(ъ, как и теперь, оставлен без произношения), беззаконновахом(ъ) – но не предажд(ъ)» или «не предай (й уже не составляет слога и не требует особой ноты) нас(ъ) до конца»; или «спас(ъ)» вместо правописания древнего «съпасъ» и хомового «сопасо»: «внуче» вм. «вънуче» и хомового «вонуче», и т. п. Что касается теснее словесного текста, в этом помогли и Крутицкое Братство, и Московская Типография, одинаково занятые в ту пору исправлением текста для печати: в деле же певческом руководила здесь система и рука Мезенца. Хомовые растяжения пали сами собою, как скоро введены были в точную определенную меру существенные «лица, образы и гласовные отличия»; излишек частных знамен или нотных знаков, отвечавший лишним гласным и слогам в древнем правописании по типу Юго-Славянскому, легко было сократить и вовсе устранить, как скоро древние сложные монограммы «разведены» были Мезенцом по своим составным частям и целые крупные числа звуков превращены в помянутую «дробь»: то есть, по новой системе, осталось только перевести, например, ноту с одного слога на другой по произношению или тогдашнему ударению, нисколько не изменяя существенного музыкального типа, где нужно – слить две ноты в двойную, где нужно – разложить одну на две кратчайших и т. п.

С тех пор, важнейшие колебания и смуты, выше нами очерченные, а вместе, отвечавшую им груду рукописей, разноречий, отдельных способов и приемов пения, более-менее оказавшихся теперь временным промежутком, все это – сняло как рукой: на самом деле, видим, это бремя снято с Церкви могучей рукою Мезенца и силами его сотоварищей, конечно даровитых же, но поблекших при таком величавом имени и лице; не даром акростих, сопровождавший письменные труды их, гласит, что «трудилися Александер Мезенец и прочии (мы даже не знаем с точностью их званий)». Вместо всего смущавшего и соблазнявшего, мы получаем ряд отлично писанных, точных и определеннейших рукописей, обнимающих весь круг Богослужебного пения, по тексту и музыкальным знакам, согласно выработанной и нам известной уже системе Мезенца. Сразу мы стали на высоту первых веков нашего Православия: но вместе с тем в уровень текущей минуте XVII века, языку его, речи, слову, произношению, ударению, искусству пения и сознательному, научному употреблению. Явление до того было могущественно, до того покоряло своим неотразимым влиянием, что беспрекословно водворилось в Церкви: оно повторилось даже через сто лет и после, в печатных Синодских книгах, на линейках и с начертаниями условных «церковных нот», а следовательно дошло до наших дней как непререкаемый памятник. В свое время, при первом водворении, сопровождаемое помянутыми «студиями» опытов «строчных» и «линейных», оно сосредоточено на рукописях «безлинейно-знаменных», с «признаками» Мезенца, узаконенными от него «пометами», обновленным Русским «праворечием» и прочимо чертами, по которым так легко всюду узнать и отличить их. Но эти особенности, ознаменовавшие труд Комиссии и Школу Мезенца, послужили конечно достаточным руководством для исторических выводов Дм. В. Разумовского, и однако же оставляли несколько сомнений касательно прямого участия в них главного действующего лица: рукопись бесценная, открытая и тотчас приобретенная нами в 1863 году,12 собственноручная рукопись Мезенца, где, с подписью своего имени, «распел» он текст и сам выставил над ним все знамена своей системы, сняла последнюю тень неизвестности и убедила, сравнением тождественной руки, что все почти однородные певческие произведения означенного ряда, в третьей четверти XVII столетия, вышли из под одного художественного просмотра, пера и почерка, если не всегда по тексту, который писан несколькими руками, то везде по распетой речи, по расставленным знаменам, признакам и пометам, по крайности по припискам и музыкальным отметкам с поля. Всюду одинаково мы встречаем его неизменного, и не в одних наличных данных известной эпохи, но и в ее последствиях, не только в области Единой Русской Церкви, огражденной отселе навсегда столпами определенного, разумно-понятого гласа, но и в тех притворах, куда уклоняются некоторые чада ее: и там достигает их оглашение от того же поучающего гласа. Отвращаясь общих нововведений, но, вопреки ожиданию, встретивши в данном случае воскресшую седую древность, старообрядцы, соблюдавшие священство, успели унести с собою в свои убежища тот же самый истинно-речный текст песнопения, употребительный у них доселе и знаменованный в начале Мезенцом: если при этом не везде сохранилась точность соответственных певческих размет, то по крайности легко убедиться, и обличение всем на лицо, что виною этого тысячи переписчиков-старообрядцев, постепенно исказивших руку Мезенца. С другой стороны, сравнительно немногим опоздавшие и последовательно отринувшие священство, так называемые Поморцы и им подобные вынуждены были воспользоваться рукописями местными и областными, стоявшими вне средоточия Московского и объединяющей его силы: у них долго тянулось пение хомовое по знакам хомовым. Тем не менее, существовавшая рядом, даже у ближайших священствующих собратий, истинно-речная система с ее знаменами от руки Мезенца, так убедительна и неотступна в своей истине, что она являлась постоянно укором и превозмогла в наши дни: пение хомовое не потянется дальше нескольких лет и падет пред усилиями Преображенцев, которые, раз основавшись в Москве, к концу самостоятельности ихнего кладбища предложили согласникам своим опыты неизбежного исправления, пути возврата из тяжкого плена раздельноречий. Так в самом рассеянии, почва, возделанная Мезенцом, понесла и несет в себе семя воссоединения: Москва и церковный престол Московский возвратили себе, этим делом, на время было утраченную, Все-Российскую силу спасительного объединения. Орган единого гласа остается одним из самых прямых, орудий для действия на Православную душу и на певучую природу Русскую.

Торжествуя память столь многих своих подвижников, Церковь Русская не может забыть такого громадного подвига, каков представляется теперь нашему взору и слуху: течением судеб она призывается испытать, испытавши торжествовать честные и досточтимые имена, если не личные имена, то увенчанные годы и лета, если не лета и годы, то совершенные в круге чисел великие деяния и вековечные плоды их. По нашему закону и обычаю, равно народному и церковному, «прочие» сотоварищи скрылись за именем передовым: передовой инок Александр, подобно сподвижникам Донского, скрывается под сенью водруженного им церковного знамени. Знаем только, что Мезенец был одноземцем великого Ломоносова; видим из работ его, что он прошел образовательную школу Западной Руси, но, как вступил в нее, так и вышел из нее Великоруссом, а кончил Москвичом.13 Самый год кончины его неизвестен, бытописание обходило, как нарочно, все личные условия его и обстоятельства: определяется лишь число и год совершенного подвига. Не мог легко достаться и сей последний, не скоро подготовлялся, не быстро выполнен, в такой зрелости внутренней, в таком широком объеме: мы замечаем только пределы самые крайние, когда завершился он в числах и зрелым плодом отделился от всего прошедшего, для всего будущего. Пределы, весьма впрочем точные, таковы. Комиссия с полным правом имела возможность заявить и отделать свои подготовительные работы только с 1667 года, когда Соборное постановление узаконило исправление «на речь», а певческие знаки новой точной системы могли быть применены, как и действительно размечены, только при сем «истинно-речном» тексте: потому собственное, специальное начало успехов ее, торжественно себя заявивших, знаменуется и характеризуется везде, по рукописям, благословением Иоасафа, с той же самой поры вступившего на престол патриаршеский. Но дело само равным образом связуется постоянно с личностью митрополита Сарского и Подонского Павла (1664–75): оно могло поступать вперед единственно под покровом такого человека, в своем просвещении соединявшего Русь древнюю и начатки новой преобразующейся, притом столь сильного, близкого к царю и управлявшего церковью в промежутках Патриаршества, стало быть имевшего все способы провести любимые свои мысли и начинания. Когда скончался Павел (9 Сентября 1675), в след за ним (19 Ноября) друг его Епифаний, не всегда удачный деятель, но по крайности лучший советник книжного исправления, а вскоре и сам царь Алексий (под 30-е Января 1676), вызвавший певческую реформу грамотою своею и указом: предпринятые дела, одинаково и по Крутицкому Братству, и по Московской древнейшей Типографии, все почти остановлены и даже многие прекратились навсегда, а тем более должно было остановиться на последней точке своих успехов трудное воссозидание подлинных песнопений церковных; по счастью, здесь так уже много было совершено, что дальше идти было некуда пока и не за чем. С воцарением Феодора началась эпоха совсем другого характера и повернула к нему весьма быстро: всемогущий руководитель царя Полоцкий с сотоварищами потянул естественно к родной своей музыке Западно-Русской, с ее партесом и линейками, с ее искусственными стихотворными произведениями вне Богослужебного текста; он даже оттянул деятельность Московской Типографии в типографию «Верхнюю», дворцовую, и вот почему, видели мы, подготовка знаменного печатания, так сказать, застыла к 1681 году и не знали хорошенько, что же с нею делать.14 Между тем, с 1682 года начались политические смуты с решительным выходом к Петровскому преобразованию, которое многосторонностью своей заслонило на долго все прочие специальные предприятия. Но и раньше того, столь внутренний и глубокий вопрос Церкви, как вопрос Песнопений, не мог найти содействия и даже пристального внимания – ни со стороны слабого, кратковременно правившего, патриарха Питирима (с 6 июля 1672 года), ни даже ревностного, по своему деятельного преемника, Иоакима, который долгую, упорную энергию власти своей в состоянии еще был обратить к низвержению партии Западно-Русской, но, среди последовавших тревог, к положительному переустройству в каком бы то ни было отношении не имел ни достаточных, выдающихся способностей, не застал уже и достойных помощников в окружавших лицах. От того труды Комиссии обыкновенно связуются в надписаниях по одной стороне с именем помянутого митрополита Павла, по другой с именем патриарха Иоасафа и, по кончине сего последнего, Февраля 17-го 1672 года, дальше сего предела ни на кого другого не переходят и ни к кому не относятся. Следовательно, разгар работ, увенчанных достойною славою в их время и великими последствиями для всей Церкви, приходится между 1667 и 1672-м годом; завершилось же все это предприятие и дело до высоты, за которой не имеем признака чему-нибудь дальнейшему в том же роде, к весне 1672 года: к той весне, когда родился творец Новой России. Двухсотлетнее, нам предстоящее, празднество года и месяца рождения Петрова совершенно совпадает, по году и месяцам, с двухсотлетием воссозданного Церковного Русского Песнопения. От нас уже самих, Русских, зависит: соединит ли с праздником государства, общества и народа собственное торжество свое Русская Церковь, благословившая некогда новорожденного царственного младенца готовым даром своего духовного песнотворчества, творения многих веков, достойно законченного, искусством и наукою. Встреченное кликами семейной радости, рождение Петра встречено одинаково и народною песнею, до нас уцелевшею в неизменном слове и напеве; но оно встречено также и голосом, несравненно более торжественным: в Москве и священном Кремле, от лица Церкви, между двумя ее патриархами, только что скончавшимся и еще вновь не поставленным, при старшем тогдашнем предстоятеле Митрополите Павле, Церковный Русский Глас был первым торжественным гласом, который раздался над колыбелью младенца, в молитвах благодарного отца среди соборов, над купелью его и над руками, принесшими его к алтарю. Должно думать, что тень – с тех пор давно уже Великого, чрез двести лет еще более возросшего во взорах наших, не отреклась бы от подобного дара из уст благодарных потомков. Для Петра, сколько мы знаем его, было бы чему здесь вновь порадоваться: и торжеству Православия, которое простирается ныне на весь внимающий мир, и церковному миру внутри, и науке, столь любимой Петру науке, которая проникла в наши дни до глубочайших тайников церковного устроения – до требований истинного и подлинного песнопения.

В сущности дело было закончено и по сущности доселе перед нами остается таким же вековечным памятником, которому мы ждем, но еще ясно не видим вперед путей движения и условий развития. Оставался вопрос водворения и применения: а здесь на первый план выступали принесенные к нам строки «линейные», с начертанными в них «нотами». Мезенец показал опытами возможность перевода знамен на линейные ноты, но сам за это не брался, занятой более важным и основным. А между тем легкость этого нового способа начертаний для обучения начинающих; «школы», нуждавшиеся в том и основанные у нас, в новом техническом смысле, на смену прежних «училищ», трудами многочисленных пришельцев; наконец водоворот политических и общественных событий, не дозволявший пускаться в глубь и вынуждавший торопиться простейшим применением наиболее потребных начал: все это вызвало, на поприще текущих событий и ответ запросам, третьего приснопамятного деятеля, Тихона Макарьевского. Третий в сем славном ряду после Шайдурова и прямой приверженец школы Мезенца, преемник сего последнего по времени и делу, земляк Минина по происхождению, келарь – по особым поручениям – Савинского монастыря (1680–89), душеприказчик последнего патриарха Адриана (1700), казначей патриаршего дома (1695–1704), ближайший современник Петра Великого,15 Макарьевский, не изменяя, напротив соблюдая в строгости Мезенцово дело, в течение долговременных и трудолюбивых занятий своих совершил успешно перевод знаменной области в видимые линейки; установил, с некоторыми улучшениями выбора, принесенные к нам линейные начертания или ноты, с тех пор получившие техническое именование «церковных»; написал сохранившийся по рукописям «Ключ», где сопоставил линейные ноты со знаками безлинейными, взаимно их объяснивши друг другом; подготовил и оставил нам текст, словесный и нотный, в том виде, в каком он, по основам Мезенцовский, но обновленный формою, вошел впоследствии в наши печатные нотные издания.

Эта знаменитая триада наших деятелей обнимает, таким образом, в своей деятельности всю область нашего Церковного-Храмового Песнопения, выражая последовательные ступени ее развития и своими именами обозначая прямо ту или другую эпоху, ту или другую полосу своеобразных явлений, тот или другой ряд соответственных певческих памятников. Средоточием является главный – Мезенец, со второй половины XVII века до вершины 1672 года и рождения Петрова: к нему, сверху, от Грозного, Макария и Стоглава идет Шайдуров; последует же за Александром Макарьевский, как выразитель самой эпохи Петровской. Стоит взять любой церковный певческий памятник, лишь бы характерный, с конца XVI-го и в начале XVII века, – вы будете слышать перед собою исполнение трудов Ивана Акимовича; возьмете ли лучший и исправленный из 3-й четверти XVII века, – вы, не говоря о неизбежных собственноручных подписях знамени, получите в звуках произведение Мезенца; исполнено ли будет церковное пение по нотно-линейной рукописи Петровской, – в вашем слухе так или иначе непременно отдастся память трудолюбивого Тихона. Вот почему, между прочим, покойный князь В. Ф. Одоевский, при его глубоких сведениях, на органе с применениями собственного его изобретения, не сомневался исполнять известного рода исторические церковные произведения, называя их прямо Шайдуровым, Мезенцом, Макарьевским, в особенности позволяя себе гармонизировать сего последнего, как ближайшего к нам по искусству. Пользуясь терминами нашей области, мы могли бы назвать первого «зазвуком» или «запевом», второго самим «звуком» и «песнопением», третьего «пазвуком» и «припевом»; или одного голосом, другого мелодией, третьего завершительною гармонией. Одному отдали бы мы в отличие «помету», другому в руки самое «знамя», третьему «линейку» и «ноту» для руководства в обучении.

При всем том Мезенец оказал еще услугу, и громадную. По сему поводу нам приятно заметить, что Дм. В. Разумовский, прежде с нами не соглашавшийся в данном случае и подробностях, при 2-м полнейшем издании своей «Истории (1868 г.)» принял, повторил и, как ожидалось, превосходно развил мнение, впервые прямо высказанное нами 1864 года в 6-м выпуске сборника «Стихов»: о том, что «пение Демественное» или, короче, «Демество», это замечательнейшее явление нашей древней жизни, – в основе своей, в отличиях от «Церковного-Храмового», во взаимнодействии с сим последним и в обоюдных влияниях, наконец с течением времени в развившихся особых даже начертаниях, а тем более в своеобразном употреблении, есть именно наше древнее пение Церковно-Народное и Домашнее. Этим за раз и окончательно пало ошибочное предположение прежних знатоков и ученых, которые то смешивали Демество с главным Знаменным Столповым, то вели от Доместиков в смысл предстоятелей храмового клироса или Соборных (Дом) уставщиков: с другой стороны, при правильном воззрении, ныне столь доказательном, нам нет уже нужды повторять того, что помянуто выше обо всех существенных отменах и соотношениях сего явления, так что прямо, именуя по своему большинство его произведений – «Стихами» духовного содержания, то Общественными, то Домашними, смотря по употреблению в Народной области между членами Церкви, мы теперь переходим к сим Стихам, дабы сказать об них вкратце последнее дополнительное слово. – Занесенные к нам из Западной Руси, вместе с многочисленными и влиятельными выходцами, сочиненные и искусственные Стихи, под именем Псальм, Кант, Виршей и т. п., с соответственными линейными нотами в тетрадках, с чуждыми приемами гармонизации и партитуры, грозили у нас совершить и действительно отчасти успели совершить то же самое, что сделали с Русью Западной: они действительно породили из себя, как там, новую книжную литературу и поэзию письменного искусства, с тех пор, начиная одами и кончая солдатскими погудками, усвоившую себе специальное название «стихов» и «стихотворений». Но они же, с эпохи Феодора и могущественного Полоцкого, притязали на область гораздо важнейшую: слава еще Богу, что, при всех попытках, Симеону не удалось, даже при помощи особой типографии, втиснуть эту массу, по Западному примеру, в чисто-Церковный обиход и Храмовую книгу. Гений Петра положил строгие пределы сему влиянию и на будущность нашей светской литературы, обрушив гнилые мосточки, сцеплявшие нас чрез Западную Русь, а правильнее чрез Польшу, с остальною Западною Европой и прямо, смелым движением, сочетавши нас с сею последнею. Народ, в ту же самую пору преобразований, ушедший, как известно, в нижние простые слои, унес туда от нависшего чужого влияния старые свои Стихи Общественные и публичные, доживавшие и частью дожившие до нас в устах народных певцов Перехожих. Если о чем оставалось здесь пожалеть, то разве о том, что подобные Стихи, в отчуждении своем от слоев высших и образованных, перестали вновь записываться в словах и звуках, после опытов XVII века, и блюли свою самобытность среди естественных колебаний устного слова или звука, не оставляя нам прочного письменного документа. За то принесенные тетрадки должны были со всею силой обрушиться своим заносным духом на ближайшую по сродству духовную область Домашнюю, отчасти и ту Общественную, которая развертывалась в новом обществе, вкусившем приманку, или простиралась из тогдашнего зажиточного дома и полуобразованной семьи на публичную Школу, на Войско, на, Двор, на Подворья и весь обиход Владык. Демество в очертании сих границ быстро уступило, самые памятники его, без того уже избитые древним и частым употреблением, на значительнейшую долю исчезли, нового творчества в том же роде не поднималось (и вот причина загадочности, которая с тех пор до наших дней прикрывала разумение демественных отличий). Впрочем, передовые Русские семьи, с той же эпохи обритые или обшитые новым покроем, охваченные полусветом совершенно нового быта, охотнее обращались от псальм прямо к литературе чисто светской, а со временем возвращались и к мирской – хотя бы полународной еще – песне, распространявшейся помощью новых, семейных, рукописных и вскоре печатных, «Песенников (об них замечено выше)». Войско также изменило своим древним «Стихам Воинским», но не долго могло продержаться и на пышных кантах, повернувши от них к испорченным, а все же сродным более, «песням» Солдатским. Двор заинтересовался глубже привлекательною драмой и оперой, легко заменившею кратковременное господство Западнорусских полу-духовных Мистерий с их Виршами. Тем пассивнее поддалось пришлому наше Духовенство, особенно высшее: пример Полоцкого здесь не иссяк, оплодотворился. Владыки, из коих деятельнейшие и наиболее энергичные были родом и воспитанием из Западной Руси, сосредоточили вокруг себя, в дому, на подворьях и при торжественных приемах или выходах, представление принесенных Мистерий, сочинение – подбор музыки – разнообразное исполнение Кант, Псальм, Виршей, вымышленных Стихов и напыщенных Песнопений: необходимые при них хоры своих певчих и учились тому, и обучали, и разносили вокруг по всем направлениям. Зависевшие от них же так или иначе новые Школы, первоначально для духовенства или с духовенством же во главе, а особенно под руководством тех же выходцев преподавателей, инспекторов и ректоров, Академия и после разные Академии, разветвившиеся Семинарии, а за ними все средние и низшие училища, долго продолжавшие налагать свой тип и на возникшие позднее заведения светские, приютили в стенах своих, усугубили, приумножили и возрастили высоким ростом то же самое сокровище, и с теми же процентами, как на Западной Руси. Тут были свои хоры и музыканты, помимо дикого текста, испорченного и портившего дальше наш язык, с тем же завываньем «верхних ноток» и закинутою для них к верху головою, с тем же ревом партеса и прелестью гармонизации, наивной беспощадно, с тою же пестротой выдержек Немецких, Итальянских, Польских, композиторских и народных, с добавкой еще полу-Русских, особенно свирепствовавших в Москве. Отсюда же воспитывались обществу стихотворцы-писаки и художники-спеваки или музикеры, отсюда самодовольные и самоуверенные регенты на всю Россию; отсюда же, со скамьи и певческих подмостков, возвращались домой дети белого духовенства, и оно, хотя позднее, хотя не без отпора, настраивало на тот же лад свои домашние «гусли», инструмент, столь отличный от нашей древности и, хотя лучший, чем нынешнее совершенное отсутствие, тем не менее принесенный к нам Жидами через Польшу. Наконец отсюда же, посредством разных преломлений единого луча, разбродившиеся повсюду «вольные» певческие хоры, сменившие в своем роде Калек Перехожих народных. Бесконечно это длилось, почти полтораста лет, чуть не до наших дней: последний владыка, хотя разумнее других поддерживавший подобные явления вокруг себя, был наш маститый Платон; последний энергический печатный протест, многих поколебавший, слышан был против сего из уст величавого пастыря Евгения; успели ещё подивиться этим странностям светские люди образованные в лице последнего кн. Одоевского; в нашей коллекции и в наших последних изданиях собрано много тому исторических памятников, рельефных данных и примеров. Теперь, когда это почти прошло, трудно поверить былому: и опять, если мы отсюда благополучно вышли, следует помянуть с благодарностью сильную руку Петра, издали еще указавшую нам на возможный и легкий поворот при пособии серьезной науки и подлинного, всей Европе общего, искусства. Пока еще не дошло до позднейших крайностей, при самом Петре, как сейчас увидим, сдерживалось это в мере и границах: проскользало влияние на пение Храмовое, но последнее в сущности чтилось неприкосновенным. За то, разумеется, всем сим напором и наплывом решительно рушилось для нас то посредство между Храмом и Домом, между Клиром-Клиросом и прочими членами Церкви, между самою Церковью и Народом или Обществом, то благое посредство, которое мы вспоминали и вспоминая приветствовали в мире Стихов древней Руси. В том или другом виде сберегли этот мир у себя даже Католики, исключительно развили Протестанты и прочие реформированные секты: мы, Православные, свое, несравненно лучшее, за ничто поставили и растеряли. А между тем, при возврате сознания, мы обязаны были расстаться и с возлелеянным приемышем, на которого променяли когда-то своего родного. В этом последнем отношении, как говорили мы, оказались гораздо привязчивее нас старообрядцы. Сроднившиеся по началу, как все Русские, с широким употреблением Стихов и, в отделении от Церкви, да и от всякой регулирующей организации учреждения, претендуя всего более на свободный характер «Общества», а с другой стороны, вместе с нами, вынужденные отказаться от разложившегося Демества, схватились они за то последнее, что могло им уделить тогдашнее общество Русское при уклонении их на особицу. Они унесли оттуда, увы, те же заносные quasi-Стихи: переписали их по Церковно-Славянски в свои тетрадки; согласно господствовавшим приемам XVII века перевели линейки и ноты в привычные знамена и пометы; «партес» превратили в «строки»; расплодили тысячами списков; подбавляли все текущее из облежавшей литературы; водворили в семье, обучили детей. Сам Аввакум, сам Андрей Денисов, вплоть до Ковылина и нашего почтенного, старшего современника Большакова с Пискаревым, – все усердно подвизались на сем поприще. Самое горькое разочарование, щедро отплатившее за допущенную рознь одиночества, ожидало пробуждающихся в наши дни: не говоря уже о тексте, например об «одах», сюда же, вместе со стихом, проникших, колеблясь чутким музыкальным ухом, который не мог здесь не слышать резкой противоположности с подлинным знаменным пением, усомнившись в древности и авторитете повторявшегося от дедов напева, лучшие знатоки и певцы «старой веры» с изумлением узнают от подозрительной науки «церковных», что под знаменами и по пометам хранители старины распевают у себя, о ужас, католическую и протестантскую мелодию, краковяк, мазурку или козачка. Стих строчный, чрезвычайно распространенный, на Вербное Воскресенье, при Фразе «Лазаря воскреси Во единем словеси», оказалось, поет Немецкую народную мелодию, послужившую в наши дни характерным украшением «Дармштадского марша»! Таких примеров множество. Одним словом, участь, которую на Западе по неволе понесло на себе Протестантство с прочим разветвлением сект, по мере отступления от Церкви Католической, но вместе с непременным наследством всех ошибок и искажений сей последней, – ту же участь, и вдвойне, потерпел раскол наш, занявши себе не только просочившуюся к нам Польскую и Западно-русскую порчу, но кроме того все неблаговидное из сердца Великой России и Москвы. Мы своим путем, и скорее, и легче могли расстаться с сим заблуждением, не призванные ни чем освящать его и закреплять на веки: те, которые гордились сим, как исконною стариной, не без действительного ужаса должны узреть шаткость своего оплота. И, как подобное же разуверение обязаны испытать староверы, узнавая, что лучшее пение их зависит от Мезенца; как на Европейском Западе, последовательно за Лютером все больше и больше «очищавшие» себя секты потеряли наконец последнюю тень «Церковности» и среди своего «Общества» очутились, вместо живого предания и вековых творений, с уютною книжкою в руках, а в книжке с собственным недалеким измышлением нескольких мелких стихотворений или с немногосложными, через чур уже простыми, звуками и нотами: так точно и наше старообрядчество, в своих последствиях, породило из себя мелкие общества, поступательно отринувшие всякую связь со специальными, условными и освященными отличиями «старой веры». В том числе отброшен здесь и Стих, соблюдавшийся бережно под таинственным «знаменем»: создан Стих новый, Стих не редко весьма замечательный – ибо он Русскому таланту не новость и не диво, – но тем не менее Стихи личного настроения, ослабевшего склада, частного содержания и сравнительно-узкого объема. Он заменил собою и отрезал от текущей жизни многовековой мир Русской истории, богатый и обильный мир высочайших Церковных Песнопений, источник священнейших мыслей и чувствований, сокровище науки и прогрессивного искусства. А можно ли в самом, деле безнаказанно и чем-нибудь заменить человеку такой мир? Можно, пожалуй, остаться человеку без Храма, без Церкви, без собственного Народа, без Истории, без наследованной Науки и без преданий Искусства: но только на минуту, чтобы тотчас же стремиться к созданию, и снова искать, и создавать вокруг общество живое, творить мир творческий, постигать наукою, зажить в истории, опознаться среди народа, уверовать с церковью, вступить во храм. За чем же создавать и творить из себя, и кто задастся такою задачей, когда творчество само раньше нас и давно существует!

Во всех этих отношениях, теперь еще ближе нам понятных, получает особенную силу труд Мезенца, дополнительный труд, к которому переходим мы. Это – помянутая нами собственноручная его рукопись, им распетая и размеченная знаменами; это обильный Сборник Стихов, собранный из всей окружавшей действительности XVII века и из рукописей, очевидно более древних: сборник, быть может, по тексту зависевший от ревности других, в том числе некоего «недостойного Григория», но во всяком случае приковавший к себе полный интерес Александра и введенный им в общий музыкальный мир Русский. Деместву в музыкальном отношении не мог обязательно сочувствовать строгий знаменоносец Мезенец; народному пению не доверял он достаточно, усматривая в тогдашнем недостаток условных правил: он подвел все Стихи под знамя столповое, с тем вместе под Гласы Церковные. Но это отнюдь не искажение, напротив полное торжество духовно-народного напева: добросовестный музыкант, Мезенец вынужден был признать некоторые Стихи «трегласными», разделить их по частям на 2, на 3 гласа и больше, например иные на 8-й, 6-й, 7-й и опять 6-й; – громкое свидетельство особенностей народных, яркое подтверждение нашим выводам. За то он соблюл нам, в тексте и напеве, такие Стихи, которые нынче исчезли уже из уст и памяти народа: в том числе Застольные, которыми, в духовном настроении, благолепно сопровождалась трапеза наших предков, от избы до богатых хором; особенно же Воинские, те, с которыми чинно выступало на врагов наше старинное войско, призывая помощь Божию, приглашая ратников «стать за Веру Православную, за святые обители, за благоверного царя нашего и за все Православие». С другой стороны, иные Стихи, здесь записанные, равно Общественные (публичные) и Семейные, сохранились доселе в устах народных; эти образцы в обоих видах пополняют друг друга и непременно просятся на совместное исполнение: пение устное отверждается гласовым-знаменным, второе разъясняется первым, нынешнее роднится с пением прадедов за двести лет, никем не записанное приобретает письменный памятник себе из XVII века. Все образцы у Мезенца, по тогдашнему состоянию песнотворчества Московского, в особенности кратки, сжаты, закончены и отличаются высокою простотой изящества. Из них в частности, Домашние почти неизвестны теперешнему употреблению и без Мезенца вовсе исчезли бы вместе с рукописями Демества, растерянными и порванными в силу их древнего и беспрерывного употребления по рукам: а между тем в них мы слышим теперь, чем восполнялся в святые дни досуг семейства – одинаково и крестьянского, и посадского, городского, боярского, самого княжеского и царского. Высокое назидание нашим современникам: светлое зеркало для искажений, наполнивших Стихи нашего старообрядства и дробных сект. Так Мезенец обнял в своей деятельности и ту область Народную, которая соприкасалась с пением Церкви и Храма. Рукопись его – памятник такой же громадной важности для Стихов, как Слово о Полку Игореве для остального нашего песнотворчества Былевого. Она обработана нами по тексту для общего сведения в издании; Д. В. Разумовский перевел ее со знамен на теперешние ноты; кн. Одоевский снабдил гармоническим сопровождением на основах древности: ждем торжественного исполнения важнейших Стихов ее, в прибавление к настоятельному торжеству, двухсотлетнему празднику завершившегося круга Церковных и Храмовых Песнопений.

Что касается отдельно до Времени Петровского, то оно, в истории нашего вопроса, характеризуется достаточно помянутой деятельностью Тихона Макарьевского и его школы: сюда остается прибавить только развитие партитуры, которая последовательно и непременно должна была выступить на сцену при нотах линейных, при отвердившемся их тексте и установленном способе пения. Очень важно здесь было обстоятельство, что по прекращении Патриаршества и учреждении св. Синода, прежние «Патриаршие» певчие обратились в «Синодальных», но остались, вдали от новой столицы, по прежнему в средоточий Московском и особенно, как «Соборные», при Соборе Успенском, святилище столь историческом и народном: с тем вместе, да и в следствие перемещении Двора, а равно беспрестанных переездов государя, отделились, со своим особым характером, певчие «Государевы» или «Придворные», родоначальники последующей организации Капеллы. Мы не говорим пока о первых; но напрасно лучшие историки наших Церковных песнопений почти что исключают отсюда вторых: Михаил Сифов, Дьяковский, а преимущественно Иван Михайлович Протопопов, вместе со всеми трудами их эпохи, входят не последним звеном в нашу историю. Пусть в гармонизации их оказывались естественные несовершенства и ошибки, например «запрещенные квинты (verbotene Quinten, quintes défendues, воспроизведенные однако кн. Одоевским в изд. 1869 г.)»: они не шли дальше «переложений»; диатоническая мелодия церковного гласа выдерживалась сама по себе среди партии, хотя бы сопровождал ее хроматизм или покушался заслонить верхний голос; своеобразная разнотактность оставалась без «улучшения» и не влекли ее, по выражению кн. Одоевского, силою на Прокрустово ложе условной симметричности ритма; «сочинение» велось, так молвить, обок и рядом, не отрываясь, ибо средоточием и основою пребывали данные исторические, пение Богослужебное Храмовое, обработка Мезенца и Макарьевского. Государь до того интересовался сим делом, что певчие при нем продолжали, например, гармонизировать на пути «от Дербеня к Астрахани». Во след за царственною сестрой своей, сам Петр Великий учился нотам линейным и пел по ним «стоя на ряду с певцами»: пример, повторявшийся после на великих людях России до Румянцева, Потемкина, Суворова. Мало того: Петр сам исполнял обыкновенно четвертую партию в пении, и сохранились бесценные рукописи, где на дорогом переплете подписано, при 4-й партии, что «по сим нотам изволил петь государь царь Петр Алексеевич». Не ужели этого не напомнить в исполнении при двухсотлетнем юбилее его: не дело ли это благодарного воспоминания Церкви? При всем том, есть еще особая нить, проникающая сквозь всю нашу церковную певческую историю, завязанная особым узлом, как-бы на память потомкам, при Петре, и от его времени снова простирающаяся в том же значении до Елизаветинских нотных изданий, а от них до современной нашей жизни. Из церковных наших стихир на «Господи воззвах», по всем осьми гласам, преимущественно выдается та, которая заключает их при каждом гласе по запеву «и ныне» пред входом и «Свете Тихий»: посвященная Богородице и тайне Воплощения, именуемая от того «Богородичным», а по своей сосредоточенности на догмате – называемая еще с Греческого «Догматиком», она в то же время, начиная с отдаленнейших веков нашего песнопения, отличается в каждом гласе преимущественным творчеством, законченностью, силою и красотою, если можно сказать – изящною певческою живописью, равною только величайшим произведениям иконописания и фресок. Богородичен служил всегда высшею задачею для певцов, самым действенным вызовом духовного восторга для членов Церкви, для целого народа, чувству которого всего ближе доселе. Тем самым, соблюдаемый свято, простирался он в неизменности до завершения певческого цикла в XVII веке и оттуда, чрез нотные издания, до современного живого употребления во храме. Но преимущественную высоту занял Догматик 8-го гласа «Царь небесный», а еще более 1-го – «Всемирную славу». Последняя как-то сжилась со всею славою России и усвоилась частнее славе воинских подвигов: ее пело наше древнее войско, она слышалась в полках XVII века, она сопровожала духовных воспитанников при известном ополчении их в наши ранние годы. То храбрость воинскую, то духовное дерзновение, то умилительные слезы попеременно и всегда вызывала она. Очень естественно, что из ряда других Догматиков, именно этот спешили положить на линейные ноты и партитуру в Петровскую пору: памятник уцелел. Случай в цепи событий, а лучше перст высших судеб применил сей стих к важнейшему явлению при Петре, к войне Шведской: ознаменовал, знаменем церковного гласа, один из знаменательнейших подвигов храбрости, в лице одного из знаменитейших сподвижников Преобразователя. Для всех, полагаем, достаточно известно, что князь Яков Федорович Долгорукий, доставшись в плен к Шведам, возымел со сотоварищами решимость освободиться во время плавания на судне. По предварительному совещанию, во время вечернего пения, когда православные пленники, по обычаю составляя общий хор на молитве, достигли «Всемирной славы», они при заключительных словах, «Дерзайте убо, дерзайте людие Божие, яко Той победит враги», вместе со словами устремились на врагов и точно достигли всемирной славы подвигом своего спасения: сам государь, обнимая и целуя освобожденного полководца, отвечал на его слезы собственными слезами радости и удивления. Не этой ли «славою» встретить и почтить в самом начале славу торжеств Петровых, а «Всемирную славу» торжествующей России воздать, как подобает, прежде всего Богу?

Начинания Петровы, мы знаем принесли очевидные плоды свои только в царствование его дочери, Елизаветы. Между прочими деяниями, текст Священных книг, после подготовительного исправления при Петре, дождался при ней отличного совершения в печати: при ней же, ее покровительством, певческий круг Богослужебный, знаменный в основе своей, явился впервые печатными линейными нотами в книгах, изданных от св. Синода. Дело по истине великое: для Православия, для Русских, Славян, перед судом Церкви и даже пред всяким просвещенным взором мира. Обстоятельства опасные и трудные, сопровождавшие это предприятие, сообщают ему цену высокого подвига, обрадованного счастливою победою. Еще впереди было господство музыки иностранной, принесенной к нам с чужи и грозившей подавить нашу историческую самобытность: но уже близко ощущались первые притязательные шаги и захваты сего насилия. При самом возникновение вопроса, потянуло веяние новой столицы, с расчетами искусства вовсе не древнего, не исторического и не нашего. От Московской Типографии, наследовавшей все право на исполнение сего дела, далеко было высшее духовное правительство: перед ним, в той же повой столице, предстали ходатаи характера иного; придворный басист Головня обессмертил себя настойчивостью представлений. По планам его, и планам превозмогавшим, в печать, в Богослужебный круг нотных книг, а отсюда в закон и в самую жизнь, имели проникнуть и водвориться всевозможные партесы и произвольнейшие гармонизации: что бы стало при этом с будущностью, страшно подумать: мы сгибли бы для себя самих, для истории прошлой и грядущей. На поддержку с подворья Московских Владык нельзя было надеяться: оттуда, из хора, постепенно отделившегося от преданий патриарших и обратившегося в личную службу тех или других воззрений, неслись знакомые нам те же звуки гармонии и партеса из тетрадок, исписанных Псальмами и Кантами наравне с Богослужением. Спасла связь с Русью Древней, с ее Православием и певческим завершением: отстояли лица – носители сего непрерывного предания, хранители исторических памятников, воззрений, искусства, науки. Не таковы, как у других, были рукописи в руках иподиаконов и певчих Синодальных-Соборных, Сергея Максимова, Ивана Никитина, Ивана Тимофеева, Андрея Попова;16 не подобны были выписным ученым Справщики Московской Типографии Яков Осипов и Афанасий Приклонский; Тверской преосвященный Гавриил благословил дарами из сокровищ древлеписания; вынуждены были пособить и Троицкие певчие с подворья митрополичья: отстоял все дело ревностнейший по Богу, Православию, искусству и науке, надзиратель Типографии Степан Иванович Бышковский, – представлениями и ходатайствами, поездками, силою убеждения, техническим знанием и опытом, практикою искусства, научною разработкой истории своего дела, составлением Нотной Азбуки и Грамматики, изготовлением пунсонов, матриц, литер и знаков, тиском и всем отчетливейшим изданием. Не все вполне, порою в частном разнообразии образцов, но только в печатные нотные книги вошло по существу дело Мезенца: чрез него воссозданный цикл нашей древности, а после него примененный через посредство работ Макарьевского и последовательно установившихся линейных нотных начертаний. Тип, дух, основной образ, господствующий вид сохранен и выдержан до последней возможности: «Мы имеем», заключает кн. Одоевский о Синодских изданиях,17 «то, чем не может похвалиться ни один из Европейских народов, – Священное Песнопение в том самом виде, в каком употребляли его наши предки, по крайней мере за 700 лет». «Обиход, Ирмолог, Октоих и Праздники», четыре главнейших нотных книги, обнимающих течение песнопения храмового, начавшись 1770 года, кончились печатанием 1772-го года, в месяцах с Марта по Июнь: столетие их священнейшего дела совпадает для нас с двухсотлетием рождения Петрова, век Ломоносова повторяет собою век его одноземца Мезенца. Нечего прибавлять здесь о знаменательности годов и знаменитости событий: они могут быть ознаменованы только особенным торжеством Церкви. Все же подробности нотного печатания, как эпохи, собраны, исследованы и предложены нами восемь лет тому назад, во время распоряжения делами Типографии, в сем же «Православном Обозрении» 1864 года, № № 5 и 6, в статье «Судьба нотных певческих книг».18

Когда благоволением Божиим и благословением Св. Синода, по счасткам Русского народа, – как говорилось в древности, – благополучно завершилось таким образом и закрепилось печатью на веки величайшее дело наших Церковно-Храмовых Песнопений, – все наплывы на него, страхи и действительные опасности, все уклонения от него и права возможных заблуждений устранились, ослабели, большею частью рушились или же отчасти совсем исчезли с лица земли Русской. – Так, определенная партия – партитуры и гармонизации, давно вместе с сим зараженная приманкой музыки совсем иной, к нам занесенной с разными ее атрибутами, развиваясь преимущественно в новой столице, хотя и в рознь с направлением трудов Петровских, по естественной склонности своей скоро примкнула в новое и решительное подданство чуждой власти, когда, с того же самого периода Елизаветы и отчасти в самой Москве, могущественно усилилось влияние приезжих музыкантов: не из Западной Руси и уже не чрез Польшу, а прямо из Европы Немецкой, Французской, Итальянской. Более или менее великие композиторы и исполнители, нас посетившие, а иногда и водворявшиеся на влиятельную службу, чтобы правительственно обучать нас пению, в том числе и церковному с народным; такие лица, начиная с Цопписа, в особенности как Раупах, Сальери, Галуппи, Чимароза, Сарти и т. д.; многочисленные ученики их, сами композиторы в духовном роде, организованная Капелла в связи с придворною Оперой, а с сею последнею вся наша оперная, камерная, романсовая музыка и театр; масса духовных сочинений, особенно «концертов», и обязательные для руководства издания их; превозмогшее употребление музыки – в смысле музыкальных орудий, инструментов; «Итальянские ноты», со всем красноречием языка их за достоинство внутреннего содержания и в противоположность антиквированным с тех пор «нотам церковным»; забвение своего прошлого и незнание действительных основ подлинной его музыки; отсутствие всякой науки, серьезно в эту сторону направленной; холодность к интересам окружающим, отданным яко бы в специальное ведомство одного духовенства; умерение опытов и мнений, сомневающихся в превосходстве такого положения и пытающих пути к выходу отселе, и т. д.: вот главнейшие, кажется, элементы, причины и последствия, сложившие особый свой музыкальный мир, и преимущественно с половины прошлого века до недавнего пробуждения наших дней. В характеристику довольно привести хоть самые немногие и мелкие явления: придворные певчие исполняли в операх роли, распевая Итальянские слова Русскими буквами; Сарти, в присутствии Потемкина, исполнял «Тебе Бога хвалим» с аккомпанементом пушек и колокольного звона; сочинитель комических опер, Галуппи писал у нас духовные концерты и у него-то обучался знаменитый Бортнянский; из Гайднова «Творения мира» составлена для нас херувимская; «Тебе поем» основано на оперном пении жреца в «Весталке»; венчальные концерты взяты по мотивам у Моцарта; в собственных Русских произведениях явились назначенные для храма песнопения с заглавием – «труба», «веселого распева», «распева с выходками», «с переговоркою», и т. д. Это шаги уже гораздо дальше, чем в смутное время перед Мезенцом и чем на Западной Руси со Стихами. Впрочем, и у нас, «Стихи, сочиненные по произволению», достигали также храма и некоторое время заменяли собою даже «причастны (против чего издавались указы)». Хоры на подворьях Владык, преимущественно вышедших из Руси Западной, всего скорее склонившись на сторону сего чуждого музыкального мира, послужили по другую сторону посредством для сближения с другим маленьким миром, выше у нас описанном и занесенным от Польши через Юго-Запад, в виде псальм, кант, и т. п. С двух концов эти оба явления, одинаково заносные, сошлись в результате к одному. Но, тем самым, что оба равно отвернулись от подлинного Церковного нашего Песнопения, не имели с ним ничего общего и «сочиняли», в «свободной» своей области, «музыку на священные слова», – не больше того: тем самым они произнесли себе суд и понесли его, очутились совершенно вне Церковно-песнопевческого мира и его истории, стали вне его законов и вместе с сим вне всякого, исторического и положительного, закона. Они не идут в состав занимающей нас истории и, если соприкасались с ней, а потому вызвали у нас два-три слова, то вместе с сим же должны быть окончательно забыты.

Для действительной и последовательной истории Церковного Пения ныне существуют собственно только последствия печатных нотных изданий св. Синода. Последствия же, между прочим, таковы. – Во-первых, сими изданиями, сто лет повторяющимися однообразно, далеко еще не почерпана полнота того певческого мира, который в цикле своем завершился при Мезенце: есть, стало быть, впереди возможность изданий гораздо полнейших и разнообразнейших, при всей незыблемости оснований. – Во-вторых, при наследованном нами сокровище памятников древних, вовсе почти не почат еще вопрос о применении его к нынешнему употреблению, согласно с высшими воззрениями науки и открытиями современного искусства: еще не развиты тысячи сторон, здесь, как в семени, доселе непроизводительно остающихся, но готовых обогатить искусство, если жизнь из семени воспрянет при благоприятных условиях или будет вызвана лучом согревающим. В нашем обществе и в школах, за отсутствием науки, устремленной к сущности церковного пения, даже самая внешняя и крайняя сторона обработки дремлет: мы не только еще не изведали правильной и законной гармонизации или партитуры, – а этого не миновать же, – но даже не делаем опытов после подобных слабых опытов Петровского времени. К сожалению, мешает идти сею дорогой совершенное почти неведение музыки народной: а без нее в гармонизации и партитуре как раз наделаем еще хуже, попавши в силки того «музыкального мира», который уже достаточно проучил нас своим бедственным опытом. Но кто же препятствует, рядом с Церковным, изучать, как должно, пение Народное? – В-третьих, в самые Синодские издания, при повторении в нынешнем веке, закрались опечатки, замеченные и остановленные в пору нашего участия по делам Типографским: опечатки, происшедшие от того, что корректура, без контроля сведущих людей, отдавалась певчим с подворья, которые вообще неблагосклонны к простоте церковной, по ихнему невежественной. Эти обстоятельства вызывают пересмотр прежних и установку лучших правил издания, с соответственными руководствами, которых в наличности почти нет. Притом, практикуются ли всюду, как это должно быть по закону, Синодские издания, и на сколько успешно обучение по ним, и какие меры оплодотворить сие последнее, и что обещают здесь новые реформы в духовенстве, – это также вопросы, дополнительные к существованию изданий. – В-четвертых, кроме изданий, практика Церковных Песнопений, как известно, продолжается еще в храме и в самой жизни безостановочно, подлежа собственным историческим законам, и неписанным преданиям, и влияниям окружающей действительности: много еще тут древнего, подлинного, или самобытно творческого, или благодетельно привнесенного, так что можно отсюда и поучиться еще, и занять для пополнения имеющихся печатных книг. Но еще, кажется, больше есть такого, что следует либо сохранить и поддержать, либо немедленно устранить и вывести: вывести и устранить нужно конечно чуждое и несвойственное, а его легко узнать всегда сколько-нибудь сведущему человеку; в числе же подлежащего охранению и поддержке нельзя не вспомнить, что год за годом, даже на наших глазах и для нашего слуха, вымирают естественной смертью причетники-старики, а с тем вместе оскудевают причетники им подобные, – такие, каких мы еще застали, такие, которые знают отчетливо церковную ноту, или, еще важнее, знают и практикуют в действительности подлинное Церковное пение, как приняли по преданию и учились с голоса, чуткие к особенностям Православного Русского мира звуков. Об этом не лишне подумать: для Церковных Песнопений, древних ли воспроизводимых, по Синодским ли изданиям, по слуху ли жизни, не годятся деятели с испорченным ухом и искаженным слухом, предвзятые посторонним наитием, хотя бы они выходили из самых блестящих певческих хоров и даже состояли там регентами. С сими последними, убежден всякой сведущий, ничего уже не исполнить подлинного, даже нельзя дать простого концерта истинного пения, именно концерта «простого». Единственная остающаяся основа, этот, пожалуй, кадр и контингент – причетники в роде описанных нами выше: а без них, самые хоры на клиросе храмовом, хотя бы «учрежденные», тем паче «вольные» и даже «из прихожан», не приведут никогда к желанному результату.

Вот несколько настоятельных, животрепещущих вопросов, как естественных «последствий» нотного издания. И нам очень отрадно видеть, что положение дел, очерченное нами в самом начале статьи, по лицам действующим, собранным силам, начатым предприятиям и общему сочувствию в образованном духовенстве, равно как во всех членах церкви и в окружающем обществе, таково, что питает самые лучшие надежды на будущее. Мы не погрешим, кажется, ни против истины, ни скромности, если в наших современниках, старших и наличных, усмотрим – до известной степени – в одном, как в Одоевском, Шайдурова, в другом – Разумовском – Мезенца, в третьем – Потулове – Макарьевского. Нам только нужно бы еще – Бышковского, с низу настоятельность, с верху покровительство Павла и тому подобное благоволение.

Практическое же применение для наших дней, по-видимому таково: нам благовременно, Церкви потребно, по силам и средствам возможно – торжествовать вскоре двухсотлетие и столетие, связующие многовековой мир Церковных Песнопений с нашею минутою звеньями знаменательных событий и знаменитых деятелей.

* * *

Невольно переносимся мыслью и чувством в те торжественные часы и дни.

Когда праздник Петра Великого начался бы Церковью, в слух собравшихся со всего мира, особенно мира Славянского и Православного, – начался бы «Всемирною славой», громадным хором исполнителей, на открытом воздухе, – и обнажили бы тысячи присутствующих свою голову во внимании ко гласу Церкви и в молитве.

Когда бы, в промежутке других мирских празднеств, вошли бы те, кто присутствовал при священном начале и душою настроился к торжеству не одному мирскому, – вошли бы во храм, наипаче в собор, чтобы услышать там «вечную память» Иоанну, инокам Александру и Тихону, Стефану; митрополиту Павлу, патриархам Иоасафу и Никону.

Когда бы в храмовых молебствиях исполнены были, воспроизведенные помянутыми ревнителями, подлинные песнопения нашей древности, – те, на кои положили они столько благоговения, чувства и мысли, сведений и искусства.

Когда бы, образцом сей плодотворной деятельности, неизменно отзывающейся и в ветхой рукописи, и в Синодском издании, и в живом устном употреблении, предложены были собранию желающих слушателей, в стенах обширного помещения вне храма, – Церковные творения, знаменованные знаменем особых отечественных событий или печатью высокого личного дарования, принесенного в службу Церкви; первое место принадлежало бы здесь тому, что пелось некогда устами самого Петра Первого.

Когда бы в собраниях сего рода, повторенных до трех или четырех раз, исполнен был последовательный ряд таких песнопений, – как Богородичны осьми гласов, как лучшие певческие произведения, принятые благодарным потомством из рук Шайдурова, Мезенца, Макарьевского или в печати от св. Синода и верного служителя его Бышковского.

Когда бы, в объяснение их и пополнение, тою же печатью древней жизни и даровитой деятельности отмеченные, услыхали мы здесь духовные Стихи, – как Стихи Евангельские, или Покаянные, или как Стих Воинской, Застольный, Семейный.

Когда бы рядом получили мы возможность сличить нашим вниманием и слухом соответствующий духовный Стих Общественный, уцелевший в устах народа.

Когда бы отрадная память обо всех этих незабвенных днях и часах осталась потомству особым печатным сборником древних памятников, исполненных среди новой жизни, ее собою наполнивших и в свою очередь оживших.

То не была бы одна уже Выставка, не одно ликование и наслаждение, или наука, искусство и техника: здесь была бы на празднике Петра Великого – Церковь, и своим праздником сообщила бы всему свой, Ей только присный, священный характер.

Но – мы можем только исследовать, соображать поводы и способы, предлагать силы и хотя бы самое исполнение, думать и надеяться: разрешения нашим вопросам и благословения ожидаем от Духовенства. К нему вместе с сим и обращаемся.

П. Бессонов

1872, февраля 12.

* * *

Примечания

1

Некоторые подробности об нем в «Современной Летописи» 1871 г. № 45 ноября 29.

2

Подробности об этом в наших изданиях, особенно так названном – «Калеки Перехожие (6 выпусков с рисунками и нотами)»: не можем только не выразить сожаления и удивления, что, судя по всему, нынешнее духовенство вовсе почти не знакомо с этим делом и оно безвестно даже исследователям Церковного Пения, тогда как последние нашли бы себе столько поучительного и разъясняющего.

3

К числу их, обделанных по-книжному, нужно отнести упоминаемые при требниках Киприана и Макария «мирстии псальми».

4

Нам попадались рукописи, большею частью подаренные после кн. Одоевскому, где, например, в одной книжке помещалось до двадцати «Херувимских» и более, с названиями по монастырям, приходам, певцам, даже «бархатная», «малиновая», «рыженькая» и т. п. Певцы обращались с предметом уже по свойски и дружески, без церемонии.

5

Дм. В. Разумовский в своей истории, опустив из виду вопросы языка, с которыми связано это явление, оставляет сущность сего последнего без объяснений, «хомовое» производит от употребительнейших слогов «хо» и «мо», а «хубаво», как испорченное, считает «нотою», имевшею в составе своем греческий слог (во 2-м изд. он исправил это, но впал в новые неточности). Впервые высказывая в печати вывод наш, мы надеемся, что он может заинтересовать и филологов, ибо с этой точки зрения в нотных рукописях имеем документальное свидетельство, как произносились гласные и полугласные звуки у Болгар древних и в языке Церковно-Славянском, какие звуки им отвечали и образовались у нас, и когда это произошло.

6

«Судьба нотных певческих книг», «Юрий Крижаничь», «Типографская библиотека», «Кал. Перех.» и др.

7

Что заметил и Дм. В. Разумовский.

8

См. об них в «Прав. Обозр.»: «Юрий Крижаничь».

9

В ней, как и у прочих классических народов Востока, например Индийцев, нотами употреблялись, известно, те же буквы, только условного «музыкального» значения.

10

Сколько мы лично понимаем, здесь Мезенец соблюл основы Шайдуровские и только дал им дальнейшее развитие, от колебавшихся представлений об октаве возвратив церковную гамму к ее исходным началам, тетрахордам. Семь умозрительных линеек, по которым размещаются его звуки, отвечают и семи основным звукам музыкальной природы, о которых говорил Шайдуров, что «более седми согласий (как самостоятельных слогов) отнюдь несть во всех осми гласех (церковных)», и семи буквам Шайдуровских помет, и семизначной церковной гамме, и семи слогам основной лирической народной песни, и семи струнам, коими завершилось развитие Греческой лиры. Самое трудное, за сим для искусства последовавшего и всякого нарождавшегося, на пути к сознанию, состояло в определении отношения септимы к октаве, одной семизвуковой группы к другой, пределов между группами, сочетаний их и столкновений: осьмая представлялась то началом другого ряда или другой группы, то звеном сочетания двух-трех групп, то пределом каждой группы с обеих сторон, так что семь являлось между двумя крайними восьмыми, как в столбах. Это колебание воззрений отразилось отчасти и в повторительном именовании фа на седьмом месте церковной гаммы после четвертого, и в том, что у Шайдурова (хотя исправлено и дополнено, последователями) г, глаголь, гамма, с обоих концов на 7-м месте, тогда как ей следовало начинать собой другой звукоряд на месте 8-м. Причиною сбивчивости – смешение сущности звуков с их местом, звукоряда с пределами его и со звеньями сочетаемых пределов. Выход отсюда к ясному сознанию положен: в народном песнотворчестве явлением эпоса и его размера в 8 слогов; осмью гласами и столпами их в пении церковном, выработанным на Западе (преимущественно) понятием октавы; осьмою струною, на которую покушались, хотя и смеялись, Греки античные. Если же звукоряд продолжить за семь и за восемь, в каком бы то ни было отношении или применении, что произошло, например, когда размер народный расширился на 7+3=10 (каков размер Славянский и древний Русский) или на 7+4=11, на 8+4=12 или на 8+5=13, а потом и 8+8=16; когда и струны эпических, более поздних, инструментов дошли до 10, 12 и 13-ти; когда к церковным 8-ми гласим прибавились «погласицы» и «самогласны»; когда последователи самого Шайдурова допустили уже 7+3=10 букв; когда Мезенец, независимо от Западной октавы, упредил последующее необходимое развитие ее воззрений своими 12-ю звуками в 3-х группах по 4-ре: – тогда, «при этом высвобожденном понятии об отрезках в 3–4–5, возвращались всегда, возвратились у нас, и теперь возвращаются к воззрениям исконным, известным у Греков под именем тетрахорда и основанным на природном подразделении самого седмичного звукоряда, чрез посредство среднего полутона, на 3+4 или 4+3, вернее 3½+3½, в октаве 4+4. Отсюда-то поняли нынче две половины в основном метре народном (в 8-ми) и 3 или 4 струны старых инструментов; отсюда те же 4 струны в нынешних; 4 старших и 5 последующих линеек, 3 или 5 добавочных; распадение наших 8 гласов на 2 типа (по 4) или на 4 типа (по 2); партии в 4 голоса и т. п. Отсюда же вся плодотворность выводов Мезенца: но он еще выразил это начертаниями, и вот его вековечная заслуга.

11

Подробности о сем в нашей статье «Прав. Обозр.» 1864 г., №№ 5 и 6.

12

Мы своевременно известили об том в «Дне» 1863 и в 6-м выпуске «Кал. Перехож.» 1864 года. Единственный сей памятник мы рассмотрим вкратце еще ниже.

13

Подробнее о том при 6-м вып. «Кал. Перехожих».

14

Подробности о сем перевороте в «Прав. Обозрении»: «Юрий Крижаничь».

15

Погребен в Макарьевском Желтоводском монастыре.

16

Эти рукописи и тетради, со всею наглядною историей нашего песнопения, насколько употреблялись в соборной практике и были ей сведомы, хранились долго в Успенской «главе» мы еще видели их там с покойным В. М. Ундольским, но, после переноса оттуда, уже не встречаем их в нынешних книгохранилищах.

17

«День» 1864.

18

Мы приводим эти указания и библиографические сноски, для желающих обширнее ознакомиться с вопросом по нашим прежним статьям и изданиям, сверх сего краткого и общедоступного очерка: тем более считаем это нелишним, что в таких обстоятельных трудах, как Дм. В. Разумовского, по его деликатным отношениям приязни, нас давно связующей, читатели не найдут ссылок на наши открытия или выводы о певческих данных и терминах, о происхождении некоторых явлений в этом роде, о Деместве, о Судьбах нотного печатания и т. п.

Источник:
Знаменательные года и знаменитейшие представители последних двух веков в истории церковного русского песнопения / [П. Бессонов]. - Москва : ред. "Православ. обозрения", ценз. 1872. - 78 с.
Комментарии для сайта Cackle